Социально-утопические идеи
и миф о «золотом веке» в древнем Риме
Часть I
ДО УСТАНОВЛЕНИЯ ПРИНЦИПАТА
ГЛАВА II. ЭПОХА ГРАЖДАНСКИХ ВОЙН
1. От «золотого рода» к «золотому веку»
Середина II в. до н. э. стала переломным моментом в истории Римской республики, когда накапливавшиеся десятилетиями социальные противоречия стали все чаще прорываться наружу, разрушая патриархальные структуры власти, приводя к ожесточенным столкновениям различных общественных сил, ввергая Рим в полосу продолжительных гражданских распрей. Уже некоторые древние авторы считали 146 г. до н. э. — дату разрушения римлянами Карфагена и Коринфа — не только высшей точкой взлета Республики, но и началом ее последующего падения, связанного, по их мнению, с резко прогрессировавшим «упадком нравов» (Sall., Cat., 10—
Первая волна стихийного увлечения утопией в Древнем Риме прослеживается именно на фоне дестабилизировавших обстановку массовых движений этого времени, главными из которых были движение Гракхов, Пергамское восстание Аристоника и два восстания рабов на Сицилии. По справедливому замечанию
Гракхи и Аристоник. Если исследователь, свободный от каких-либо предвзятых подходов, попытается найти разработанную социальную утопию в программах реформ, предлагавшихся Тиберием и Гаем Гракхами, его будет ждать неминуемое разочарование: в данном случае, пожалуй, можно говорить не столько о «лозунгах социализма нового времени»8, сколько об уже знакомом нам консервативном римском утопизме, направленном на восстановление «должных» старых порядков (в частности, закона Лициния — Секстия 367 г. до н. э., устанавливавшего максимальные размеры земельных участков). Пытаясь остановить принявший угрожающие размеры процесс разорения крестьянства, составлявшего социальную и военную опору республики, Гракхи, по точному замечанию Аппиана (
Тиберий Гракх, например, завоевывал горячее сочувствие плебса, говоря на народном собрании о том, что даже дикие звери в Италии имеют свои логовища и норы, а римляне, умирающие за Италию, не имеют ничего, кроме воздуха и света, лишены собственного крова, алтарей и клочка земли с.56 (Plut., Tib. Gr., 9). Спустя почти два века использованное реформатором яркое сравнение получит неожиданный отголосок в раннехристианской литературе: «…лисицы имеют норы и птицы небесные — гнезда, а Сын Человеческий не имеет, где преклонить голову» (Matth., VIII, 20; Luc., IX, 58)9. Живая память о Гракхах как о святых мучениках, павших за народное дело, нашла выражение в том, что в честь братьев на местах их гибели простые римляне стали совершать жертвоприношения, словно приходя в храмы богов (Plut., C. Gr., 18), Этот харизматический элемент, проявляющийся в поклонении погибшим политическим деятелям, впоследствии, как мы увидим, получит широкое распространение и будет отчетливо прослеживаться в почитании живых «вождей», с которыми связывались социальные чаяния, надежды на установление мира, процветания и справедливости.
Было бы неверным, конечно, игнорировать и указания источников на то, что Гракхи, как и другие члены близкого к Сципиону Эмилиану эллинофильского кружка, испытали заметное влияние греческой философии, причем некоторые риторы и философы — например, Диофан из Митилены, стоик Блоссий из Кум — приняли самое непосредственное участие и в их воспитании, и в реформаторской деятельности (Cic., Brut., 104; Lael., 37; Vat. Max., IV, 7, 1; Plut., Tib. Gr., 8; 17). В литературе, кстати, давно уже высказывалось мнение о том, что идея народного суверенитета, взятая на вооружение Тиберием Гракхом, имела свои корни не столько в римской, сколько в греческой национальной культуре, так как она больше соответствовала не римскому, а именно греческому пониманию свободы — «элевтерии»10. Особое внимание историков привлекала загадочная фигура Марка Блоссия: после гибели его друга и соратника Тиберия Гракха он бежал к Аристонику, который возглавил в Пергаме восстание низов против Рима и назвал своих последователей гелиополитами — «гражданами государства Солнца» (Strabo, XIV, 1, 38); после поражения восстания Аристоника Блоссий покончил жизнь самоубийством, не желая попасть в плен к римлянам. Хотя дошедшие до нас сведения о деятельности и взглядах этого философа крайне скудны, они все же дали повод английскому историку А. Тойнби назвать его «эллинским прототипом Маркса»11. Гораздо дальше от такой модернизации истории уходит Дж. Фергюсон, выступивший с остроумным предположением, что именно бежавший из Рима Блоссий посоветовал неудачливому претенденту на Пергамский престол привлечь массы на свою сторону с помощью утопического лозунга «государства Солнца»12. Но если даже мы допустим, что Блоссий, с.57 проповедуя стоические идеи равенства и социальной справедливости, во многом повлиял на руководителей этих двух разных социальных движений, такое предположение не только не снимет, но и еще более остро поставит вопросы о том, каковы были истоки его утопических идеалов, насколько эти идеалы были разработаны и в какой именно форме они были выражены.
К сожалению, при нынешнем состоянии источников все эти вопросы могут быть решены лишь на уровне гипотез. С одной стороны, известно, что уже ученик основателя стоической школы Зенона Клеанф говорил, что Солнце господствует и обладает властью над всем (Cic., Ac., II, 41, 126). Поскольку благотворное тепло и свет Солнца предназначены в равной степени для каждого живого существа, Солнце представлялось некоторым стоикам не только как космократор — правитель мирового государства (космополиса), но и как гарант социальной справедливости и равенства13. Не удивительно, что сильные влияния стоической философии исследователи обнаруживают в так называемой утопии Ямбула, рассказывавшей о счастливой и справедливой жизни на острове Солнца (Diod., II, 55—
Итак, не существует никаких формальных препятствий для того, чтобы вслед за Дж. Фергюсоном высказать предположение, что Блоссий как идеолог оказал заметное влияние не с.58 только на Тиберия Гракха, но и на Аристоника. Кстати, логичным продолжением такого взгляда стала бы гипотеза, связывающая между собой два разных факта: приезд Блоссия к Аристонику и то, что решение последнего назвать своих сторонников «гелиополитами» могло быть принято под влиянием образа «гелионеситов», описанных в утопическом романе Ямбула17. Можно было бы пойти и еще дальше — например, в предположениях о том, что сам Блоссий (под псевдонимом Ямбул) создал этот роман, в котором некоторые исследователи не без оснований видят «образное выражение стоической философии»18, однако исследователю, избравшему такой путь рассуждений, рано или поздно пришлось бы ощутить отсутствие твердой почвы под ногами. Многие историки уже пытались рассматривать утопию Ямбула как сочинение, давшее утопические идеалы восстанию19, но эта точка зрения в настоящее время пользуется все меньшим признанием: крайне маловероятно, чтобы неграмотных рабов и неимущих свободных могло бы в то время объединить и воодушевить на борьбу какое-то литературное произведение, написанное в жанре «романа путешествий». Пожалуй, можно было бы допустить возможность определенного влияния романа Ямбула на самого Аристоника, однако у нас нет никаких данных, позволяющих считать этого человека последовательным борцом за абстрактные идеалы, убежденным утопистом. Напротив, первоначально Аристоник выступает просто как претендующий на царский престол побочный сын предпоследнего Пергамского царя — Евмена II, и лишь поражение, нанесенное ему эфесцами в морском сражении при Киме, вынудило претендента, бежавшего во внутренние области страны, призвать на свою сторону рабов и бедняков, привлеченных неожиданно выдвинутым только теперь (возможно, по совету прибывшего Блоссия) утопическим лозунгом «государства Солнца». Таким образом, здесь никак нельзя исключить возможность спекулятивного использования Аристоником социально-утопических настроений, уже и прежде распространенных в низших слоях общества.
Можно отметить, что примерами подобного рода спекуляций довольно богата античная история. Многие из этих примеров, связанные с борьбой различных претендентов на власть в эпоху гражданских войн, будут рассмотрены нами ниже; здесь же достаточно будет отметить некоторые другие характерные случаи. Один из них связан со своеобразной «утопическо-астральной» политикой Алексарха (брата царя Македонии Кассандра), основавшего около 316 г. до н. э. на горе Афон город Уранополь. Называя жителей этого «Небесного города» уранидами (сыновьями Неба), правитель пытался с.59 распространить среди них какое-то придуманное им причудливое наречие — «новояз», если выражаться термином Дж. Оруэлла, или нечто вроде эсперанто, как предположил А. Боннар20. На монетах уранидов были изображены солнце, луна, звезды, а также Афродита Урания, о роли которой в истории утопических идей нам еще предстоит говорить в дальнейшем. Казалось бы, можно предположить, что Алексарх, увлеченный своим экстравагантным социальным экспериментом, «не стремился к учреждению собственного культа»21, однако здесь настораживает тот факт, что правитель Уранополя, подобно «священным царям» Древнего Востока22, отождествил себя с Гелиосом — т. е. с Солнцем-Космократором, высшим справедливым и благодетельным правителем вселенной23. Претензию на подобную же роль некоторые исследователи видят и в политике другого эллинистического монарха — последнего царя Бактрии Гелиокла, незадолго до восстания Аристоника принявшего титул Dikaios и соединившего, таким образом, в своем имени и титуле идею о царствующем Справедливом Солнце24. Определение Helios dikaiosynēs неоднократно встречалось и в титулатуре правителей птолемеевского Египта25. Еще одну, более позднюю, параллель случаю с Аристоником приводит Р. Гюнтер, указывающий на то, что в 365 г. узурпатор Прокопий в борьбе за власть против императора Валента пообещал возвращение «счастья времен Кроноса и Реи» поддерживавшим его народным низам (в частности в Малой Азии — т. е. в тех регионах, которые входили когда-то в Пергамское царство)26. При всем различии данных эпизодов общим для них являлось, видимо, то, что социально-утопические элементы в политической пропаганде объективно способствовали укреплению власти «харизматического» монарха, сплочению вокруг него масс, охваченных надеждами на лучшее будущее.
Как бы то ни было, вопрос о явных и неявных намерениях претендента на Пергамский престол остается во многом открытым. Для истории утопических идей, вероятно, гораздо большее значение имеет другая проблема: проблема того содержания, которое вкладывали сами гелиополиты в оказавшийся для них столь близким лозунг «государства Солнца». Другими словами, необходимо дать ответ, почему именно этот лозунг помог Аристонику объединить вокруг себя различавшихся и по национальному, и по социальному составу участников восстания, подавляющее большинство которых, вероятно, никогда не слышало о романе Ямбула (если даже и допустить, что этот роман был написан раньше указанных событий).
с.60 Ответ на данный вопрос пытаются дать те исследователи, которые обращают внимание на чрезвычайную популярность издавна распространенных на Востоке солярных культов и, в частности, почитания там Солнца как покровителя справедливости и защитника всех угнетенных27. Истоки такого почитания прослеживаются и в египетских, и в вавилонских, и в иранских, и в иудейских религиозных воззрениях28. Особенного внимания заслуживает широко распространившийся в эллинистическом мире культ солнечного бога Хаддада (Баала) и его супруги Атаргатис, центром поклонения которым был город Гелиополь (Баальбек) в Ливане. Возможно, именно здесь следует искать разгадку того, что образ Солнца Справедливости присутствовал в той или иной форме и в идеологии гелиополитов Аристоника, и в стоической философии (напомним, что основателем Стои был финикиец Зенон из Китиона29), и, наконец, в романе Ямбула, имя которого, как считают некоторые исследователи, указывает на семитское (вероятно, набатейское) происхождение30. Во всяком случае, имеются основания предполагать, что общим источником здесь явились многовековые традиции почитания Справедливого Солнца на Ближнем Востоке. Именно восточно-эллинистический вариант солнечного культа, содержавший элементы эсхатологии, пробуждавший надежды на окончание старого мира зла и тьмы, надежды на возрождение мира света и справедливости, мог быть основой той массовой идеологии, которая мобилизовывала и объединяла сторонников Аристоника.
Таким образом, выдвинутая руководителем восстания идея о справедливом солнечном государстве могла получить поддержку, видимо, не столько благодаря стоическим проповедям Блоссия или «публичным чтениям» романа Ямбула, сколько благодаря широкому распространению в массах религиозно-утопических надежд на близкую победу сил Солнца и Справедливости. Признавая это, вряд ли, однако, можно безоговорочно принять вывод о том, что Аристоник использовал в своей пропаганде идею грядущего «золотого века»31. Дело не только в том, что самого термина и понятия «золотой век» в то время еще не существовало, но и в том, что утопические надежды масс строились здесь именно на восточных религиозно-эсхатологических идеях, первоначально никак не связанных с греческими и римскими мифами об оставшемся в прошлом «золотом роде», о счастливом царстве Кроноса или Сатурна. Пожалуй, здесь можно говорить лишь о наметившейся тенденции сближения этих направлений развития социально-утопических идей — той тенденции, которая будет приобретать все большее значение в последующие десятилетия.
с.61 Восстания рабов на Сицилии и в Италии. Если, рассматривая движение Гракхов и восстание Аристоника, мы могли предполагать наличие, наряду с религиозно-утопическими идеями и настроениями масс, каких-то философско-утопических обоснований, выдвинутых идеологами этих выступлений, то в случае с восстаниями рабов на Сицилии присутствие второго компонента представляется нам весьма проблематичным. Допускавший такую возможность
Чрезвычайно важным обстоятельством является то, что рабы выдвигали из своей среды именно религиозных «идеологов», претендовавших на обладание харизматическими свойствами34, на знание воли богов: сириец Эвн считался магом, чародеем и прорицателем, а оба вождя второго восстания (104—
Таким образом, вера рабов в помощь богов, в то, что боги поддерживают их отчаянный протест против бесчеловечного обращения, была одним из главных источников решимости восставших, их убежденности в собственной правоте, которую они даже пытались «пропагандировать», устраивая перед осажденными горожанами мимические сценки-повествования о жестокости их бывших господ (XXXIV, 2, 46). Что же касается планов восставших на будущее, то наиболее обоснованной является точка зрения о стремлении их к возрождению независимого национального государства в форме монархии по образцу державы Селевкидов39, причем во время второго восстания ими были заимствованы и некоторые атрибуты греческой и римской высшей государственной власти (XXXVI, 7, 4). Весьма показательно, что рабы придавали магическое значение самому имени Эвн (греч. — Милостивый) — это, по мнению Й. Фогта, перекликалось с восточной идеей «мессианского царя»; сходное значение, возможно, приобрело и имя Сальвий (лат. — Благополучный); что же касается «тронных имен» этих вождей — Антиох и Трифон, то оба они должны были напоминать об утраченной родине большинства восставших — сирийцев40.
Образ царя как наместника солнечного божества, покровительствующего справедливости, восходил, конечно, к кругу восточных религиозно-утопических идей, однако и в данном случае (как в случае с восстанием Аристоника) наблюдается сближение этих идей с античными представлениями о с.63 справедливом общественном состоянии. Кроме уже упоминавшихся эпизодов с почитанием Паликов и кроме того факта, что восставшие почитали Деметру и оберегали ее святилища (возможно, отождествив ее с Атаргатис)41, здесь можно указать на сообщение о том, что еще до восстания Эвн рассказывал пировавшим и веселившимся гостям его хозяина о том, как он станет царем и как он мягко поступит тогда с теми из них, кто дает ему лучшие куски со стола (XXXIV, 2, 8). Диодор нигде не указывает, что это было во время Сатурналий, однако весь контекст рассказа наводит на мысль, что потешавшиеся над Эвном господа использовали его как шуточного «царя Сатурналий»42. За этим ритуальным «перевертыванием» социальных отношений во время праздника Сатурна вскоре последовал неожиданный для них реальный переворот, сделавший бывшего «царя Сатурналий» настоящим царем, который приступил к реализации своих представлений о справедливости, приказав истребить поголовно всех пленных жителей Энны, кроме тех самых «добрых» гостей его хозяина и кроме оружейных мастеров, закованных в цепи и сделавшихся новыми рабами (XXXIV—
Возможно, несколько иным было представление о справедливости у одного из вождей второго восстания киликийца Афиниона: принимая в войско лишь лучших, он приказывал остальным восставшим поддерживать порядок в хозяйствах, беречь как свои собственные страну, животных и запасы продовольствия, ибо боги, по его словам, посредством звезд возвестили, что он станет царем всей Сицилии (XXXVI, 5, 2—
В отличие от вождей сицилийских восстаний, фракиец Спартак, похоже, никогда не стремился к царской власти, не пытался создать собственное государство и даже не претендовал на роль религиозного идеолога: известно лишь, что его жена — причастная к Дионисовым таинствам пророчица — предсказала ему великое могущество, которое должно привести к злосчастному концу (Plut., Crass., 8). Внимание исследователей утопических идей обычно привлекают указания на то, что Спартак разделял захваченную добычу поровну, запретив при этом принимать от купцов золото и серебро и, напротив, поощряя приобретение железа и меди, из которых изготовлялось оружие (App.,
Пожалуй, наиболее противоречивые оценки в историографии вызвал вопрос о том, каковы были конечные цели с.65 участников восстания, на каких идеалах эти цели могли основываться. Приведем две «крайние», на наш взгляд, точки зрения. Первая из них встречается в недавно опубликованной научно-популярной работе
Противоположное мнение, опирающееся на почти полное молчание источников об идеологии повстанцев, очень кратко сформулировал Дж. Фергюсон: Спартак «был не утопистом, а практичным человеком с ограниченными стремлениями»49. Аналогичное суждение высказал и Й. Фогт: Спартак был человеком действия, и его (как и пошедших за ним фракийцев, кельтов, германцев) «не интересовали теоретические размышления»50. Последний ученый ссылается при этом на мнение Аристотеля о том, что живущие в северных странах варвары преисполнены мужества, но недостаточно наделены умом, а потому неспособны к государственной жизни (Polit., VII, 6, 1 = 1327 b 23 sq.). Думается, что данный аргумент, тенденциозно использовавшийся греческим философом для оправдания социального института рабства, вряд ли должен останавливать современных исследователей перед попытками реконструкции элементов идеологии рабов хотя бы по косвенным данным. Важнейшим из таких данных является, на наш взгляд, сложный и не всегда легко объяснимый маршрут армии Спартака и отколовшихся от этой армии отрядов: вдумчивое его изучение приводит многих историков к выводу, что значительная часть сторонников Спартака (вероятно, с.66 фракийцев, галлов-скордисков, греков и др.) мечтала вырваться за пределы Италии любым путем (через Альпы или через Брундизий), чтобы вернуться на родину и либо посвятить себя спокойной и мирной жизни, либо продолжить борьбу против Рима в союзе с Митридатом. Другая часть (преимущественно германцы, кельты и, возможно, некоторые примкнувшие италийцы) требовала немедленного отмщения и похода на Рим, причем в отдельные моменты такие призывы, видимо, выводили из подчинения первоначальному плану не только отдельные отряды, но и всю армию51. Пожалуй, только план Спартака имел в тех условиях какие-то реальные шансы на успешную реализацию: в его основу, по выражению Д. Метцлера, была положена «эскапистская стратегия», стратегия анахоресиса («ухода», «удаления»), издавна использовавшаяся в древности как форма протеста против угнетения и как средство обретения свободы52. Мечтавшие о возвращении на родину рабы, по мнению другого современного исследователя, «пытались восстановить свои общины — подобно тому как иудеи, находившиеся в плену в Вавилоне, желали вернуться в Иерусалим»53.
Вполне вероятно, что такие мечты сопровождались идеализацией тех патриархальных, не затронутых классическим рабством отношений, которые существовали на родине большинства восставших. Вместе с тем анализ истории двух сицилийских восстаний и восстания Аристоника заставляет предполагать значительную роль религиозного момента в идеологии восставших. Известный итальянский историк А. Донини, отталкиваясь от свидетельства о знакомстве жены Спартака с дионисийским культом (происходившим, кстати, из Фракии), высказал на этот счет достаточно вероятное предположение: «Возможно, что основное различие между восточным ядром восставших, сплотившихся вокруг Спартака, и галло-германской группой под началом Крикса состояло в том, что первые были более склонны к мистическому спасению мессианского характера, мечтали о возвращении на родину и о чистой и праведной жизни, в духе религии таинств, тогда как вторые желали вести войну против Рима до конца, основать на его развалинах новое государство. Поражения они не могли избежать, учитывая условия эпохи»54. Соглашаясь с общим ходом рассуждений автора, мы можем лишь отметить, что слова о «новом государстве» как бы зависают в воздухе, оказываясь уже вне сферы гипотез, опирающихся на конкретные свидетельства источников55.
Итак, все четыре рассмотренные нами движения, в которых приняли активное участие рабы (сицилийские восстания, с.67 выступления Аристоника и Спартака), носили откровенно антиримский характер, поддерживались национально-религиозными чувствами восставших. Во время каждого из этих выступлений предпринимались попытки выдвинуть такую собственную систему ценностей и идей, которая, во-первых, оправдывала бы отчаянный протест и связанные с ним насильственные методы борьбы, а, во-вторых, (и это главное) давала бы твердую надежду на лучшее будущее — надежду, подкрепленную верой в поддержку справедливых божественных сил56. Возможно, именно опасением того, что такие надежды способны легко распространяться среди рабов, была продиктована высказанная еще до сицилийских восстаний рекомендация Катона Старшего о том, что вилик не должен «советоваться с каким-либо гаруспиком, авгуром, предсказателем и халдеем» («…haruspicem, augurem, hariolum, Chaldaeum nequem consuluisse velit» — De agr., V, 4)57. Пробужденные накануне и во время восстаний, эти надежды, разумеется, не могли не содержать в себе хотя бы смутных представлений о должном общественном состоянии, которое, на наш взгляд, чаще всего ассоциировалось восставшими с идеализированным прежним, утраченным ими вместе со свободой, состоянием. Отсюда и те пути, с помощью которых стремились вновь достичь такого состояния: либо «на месте» сломав чуждые им угнетающие и подавляющие порядки, либо удалившись (тоже с применением насилия) туда, куда не простираются законы и власть сил зла, где сохранились нетронутыми первоначальные справедливые условия жизни. В любом случае речь шла не столько о «построении нового общества», сколько о возвращении к утраченным справедливым порядкам — т. е. о лозунге, традиционном и для многих других, «гражданских» социальных движений (таких, например, как реформаторские движения Агиса и Клеомена, братьев Гракхов). Новым для античной истории элементом, пожалуй, было то, что мечта о восстановлении справедливости, завладевая массами, тесно переплеталась с упоминавшейся уже религиозно-утопической надеждой на быстрый и счастливый исход борьбы благодаря покровительству конкретных (как правило, солярных) божеств и руководимых этими божествами харизматических лидеров. И если философские обоснования такой борьбы были сравнительно редки и не получали широкого распространения, то совсем иную, гораздо более значимую роль начинают приобретать в это время эсхатологические и мессианские пророчества, использовавшие приемы восточной апокалиптической литературы и одновременно все более отражавшие в себе содержание с.68 утопических чаяний широких слоев населения римской державы.
Сивиллы и пророчества. Именно в эллинистическую эпоху в странах Восточного Средиземноморья получают широкое распространение апокалиптические пророчества, выражавшие протест против национального угнетения, предсказывавшие гибель созданных завоевателями «великих держав». Одно из таких пророчеств рубежа III—
Особенно авторитетными стали пророчества Исайи. Некоторые из них мы процитируем здесь для последующего сопоставления с текстами античных авторов: «Итак Сам Господь даст вам знамение: се, Дева во чреве приимет, и родит Сына, и нарекут имя Ему: Еммануил. Он будет питаться молоком и медом, доколе не будет разуметь отвергать худое и избирать доброе» (VII, 14—
Эти утопические мечты угнетенного и частично рассеянного по разным странам народа нашли отражение не только в канонических книгах Ветхого завета61, но и в так называемых апокрифах, многие из которых, написанные накануне и вскоре после римского завоевания, предсказывали поражение римлян, гибель Рима и счастливое царствование божественного помазанника (IV книга Ездры, Апокалипсис Варуха, книга Еноха и др.)62. В свете уже рассмотренных выше материалов приобретает особое значение «солярный» эпитет, которым наделяется этот помазанник (по-гречески — Христос) в
Эсхатологическое ожидание «конца времен», по словам церковного историка Ипполита, связывалось ессеями не только с божьим судом, но и с мировым пожаром (tou pantos ekpyrōsin — Ref. omn. haer., IX, 27, 3). Возможно, сходные ожидания выражались и в основывавшемся на зороастрийских и халдейских источниках пророчестве, которое приписывалось иранскому магу Гистаспу: в нем предсказывалось с.70 уничтожение Рима посланным с неба великим царем, который одержит победу с помощью огня, после чего установится господство Востока над Западом (Justin., Apol., I, 20, 1; I, 44, 12; Lact., Inst. div., VII, 14—
Итак, апокалиптические ожидания гибели Рима, уничтожения его посланным с неба царем и последующего наступления счастливых времен становятся достаточно характерным элементом идеологии народных масс в различных регионах Восточного Средиземноморья во II—
Говоря о содержании последних68, нельзя не отметить поразительное сходство некоторых приписываемых древней пророчице оракулов с теми антиримски направленными произведениями II—
Хотя время жизни этой пророчицы мифологическая традиция относит к догомеровской эпохе (Verg., Aen., VI, 10 sqq.; Paus., X, 12, 1—
Заслуживает особого внимания судьба «Сивиллиных книг» в Риме. По преданию, три таких книги были приобретены у кумской Сивиллы еще Тарквинием Древним (Dion. Hal., IV, 62); дополненные пророчествами тибуртинской Альбунеи и этрусской нимфы Вегойи, эти книги в кризисные для Рима моменты истории использовались жрецами по приказу сената для того, чтобы узнавать волю богов (см.: Cic., De div., I, 43, 97). В 83 г. до н. э., накануне установления диктатуры Суллы, они были уничтожены огнем при пожаре на Капитолии. По свидетельству Фенестеллы, в 76 г. до н. э. в соответствии с предложением консула Гая Куриона сенат направил специальное посольство в малоазийскую Эритрею, откуда были доставлены в Рим около тысячи стихов, списанных частными лицами (ар. Lact., Inst. div., I, 6). Закономерен вопрос: не могли ли оказаться в числе этих стихов и те цитированные выше иудейско-эллинистические оракулы, которые приписывались эритрейской (вавилонской) Сивилле? В пользу такого предположения с.73 можно истолковать приводимые Лактанцием со ссылкой на Варрона выдержки из греческих стихов этих книг, свидетельствующие, например, «об одном Боге» (de uno Deo haec sunt testimonia — Ibid.; De ira Dei, 22 sq.). Помимо Эритр, пророчества Сивилл собирали также на Самосе, в Илионе, Африке, на Сицилии и в италийских колониях (Tac., Ann., VI, 12; Dion. Hal., IV, 62). В результате, несмотря на проведенный квиндецемвирами отбор, впоследствии в этом сборнике нередко обнаруживались неблагоприятные для Рима предсказания; что же касается распространившихся в народе «неофициальных» оракулов, то с установлением принципата были приняты меры по устранению этой «подрывной» литературы; уже Август приказал собрать отовсюду и сжечь греческие и латинские пророческие книги, число которых превысило две тысячи (Suet., Aug., 31, 1)70.
Напряженность эсхатологических ожиданий в эпоху гражданских войн усиливалась не только новыми, проникавшими с Востока, предсказаниями, но и пророчествами этрусских гадателей, учение которых, по-видимому, также имело восточные, но более древние корни. Особенно яркую эсхатологическую окраску приобретают «секулярные» идеи, о проникновении которых из Этрурии в Рим уже говорилось выше. Так, одно приписываемое Вегойе и сохраненное агрименсорами пророчество предсказывало несчастья, которые обрушатся на государство из-за жадности людей, которые будут захватывать чужие участки «prope novissimi octavi saeculi»71. Перевод и истолкование последней фразы о восьмом поколении (веке) вызвали немало споров в научной литературе: говорится ли здесь о том, что это произойдет в «почти последнем восьмом» или «почти в конце восьмого» секулюма; имеются ли здесь в виду времена реформ Гракхов, деятельности Друза Младшего или же какой-то другой период? Некоторые исследователи предпочитают связывать это пророчество с трибунатом Друза (91 г. до н. э.)72, и такая трактовка находит косвенное подтверждение у Плутарха: в 88 г. до н. э., когда с ясного неба вдруг прозвучал горестный трубный глас, нагнавший на римлян ужас, этрусские гадатели объяснили римским сенаторам, что это было знамение о смене круга большого года, состоящего из восьми человеческих поколений (Плутарх передает «saeculum» через греческое «genos» — Sulla, 7, 4). Возможно, греческий историк невольно исказил этрусское толкование знамения: Цензорин, ссылаясь на «Тускскую историю», написанную, по Варрону, в восьмом этрусском веке (т. е., видимо, во II или начале I в. до н. э.)., говорит, что «конец этрусскому имени» ожидался в их десятом веке (De die nat., 17, 6). Не исключено, с.74 как нам кажется, и то, что в это время уже получили распространение различные интерпретации «секулярного» учения: первоначально счет поколений, по свидетельству Цензорина, велся отдельно для каждого этрусского города, в «Тускской истории» появилось учение о десяти поколениях, отведенных этрусскому народу в целом, а знамение 88 г. до н. э. было перенесено уже на судьбы всего человечества — возможно, под влиянием «Сивиллиных оракулов», вещавших о грандиозных космических переменах, а также философско-астрологических учений о «великом годе».
Как бы то ни было, эти пророчества не могли не усилить и без того обостренные ожидания «конца времен», и наши источники неоднократно повествуют о взрывах панического ужаса, охватывавшего именно в эти годы римлян при разнообразных неблагоприятных знамениях. Достаточно сказать, что пожар на Капитолии, случившийся незадолго до сулланских проскрипций, вызвал, по словам Аппиана, воспоминания об ужасных старинных предсказаниях, и массы восприняли его как указание на завоевание города и ниспровержение существующего государственного строя, на предстоящую гибель Италии и самих римлян (
с.75 Если принять во внимание тот факт, что, согласно традиционным религиозным представлениям римлян, судьбы римского народа и государства целиком определялись волей покровительствующих Риму божеств (ср.: Cic., De nat. deor., II, 5—
Мечты об «островах блаженных». В 81 г. до н. э., спустя всего два года после пожара на Капитолии, мысль о таком бегстве посетила Квинта Сертория — талантливого и гуманного политика, деятельного и решительного полководца-марианца, вынужденного после поражения Мария бежать из Испании, а затем и из Африки. Отплыв с тремя тысячами приверженцев и примкнувшими к нему киликийскими пиратами за Столбы Геракла, Серторий повстречал недалеко от устья Бетиса (современного Гвадалквивира) каких-то моряков, незадолго до этого побывавших на двух Атлантических островах, отстоящих на 10 тыс. стадиев от Африки. По их рассказам, на этих островах, называемых «островами блаженных», всегда дуют мягкие и влажные ветры, а почва настолько плодородна, что сладкие плоды на ней растут сами по себе, и жители, питаясь этими плодами, не обременяют себя ни трудами, ни хлопотами. Узнав, где находится воспетое еще Гомером обиталище блаженных, Серторий, по словам Плутарха, испытал страстное желание поселиться «и жить там безмятежно, не ведая ни тирании, ни бесконечных войн». Однако вместо этого жаждавшие наживы киликийцы предпочли принять участие в борьбе за мавретанский престол, и вслед за ними в эту борьбу втянулся сам Серторий (Sert., 8—
Достаточно недвусмысленное сообщение Плутарха, источником которого, видимо, была не дошедшая до нас I книга «Истории» Саллюстия77, вызвало в научной литературе немало противоречивых суждений о мотивах намерения Сертория отправиться на «острова блаженных». Если большинство ученых, следуя за Плутархом, делали акцент на отчаянном эскапистском стремлении Сертория найти убежище от ужасов гражданских войн78, то
Данный факт, конечно, можно расценивать как одно из проявлений крупных сдвигов, произошедших в мировосприятии определенной части римских граждан, приведенных в отчаяние бедствиями гражданских войн, но такое (в целом верное) понимание, на наш взгляд, будет неполным без учета и некоторых личностных качеств Сертория — в частности, его умения, как говорили солдаты-серторианцы, «спасаться и спасать других» (Plut., Sert., 15; App.,
Первоначально представления о «Елисейских полях» и «островах блаженных» в античной мифологической традиции с.77 были тесно связаны с преданиями о местопребывании «героев», о расположенных на крайнем Западе берегах, куда переносились души умерших84. Постепенно, по мере освоения греками Средиземноморья, идеальные острова как бы «отодвигались» до крайних пределов известного мира, причем в описаниях этих островов, помимо мифологических элементов, все чаще появлялись литературно- и философско-утопические мотивы. Особенно сильный импульс к развитию такие «островные» утопии получили в эпоху эллинизма, когда завоевания Александра как бы распахнули перед погрузившимся в кризис греческим обществом обширные и ранее неведомые пространства, заселенные народами, которые, как казалось, жили в соответствии с природой и еще не испытали на себе пороков цивилизации. Именно тогда, в частности, получает широкое распространение жанр «парадоксографии» или «тауматургии», т. е. описания удивительных явлений, в котором, как показывает пример Феопомпа с его «материком блаженных» — Меропией85, могли находить выражение самые разнообразные «географические» утопии. Вершиной этого направления античной социально-утопической мысли стали произведения Эвгемера и Ямбула, в которых детально описывались идеальные условия жизни на Панхайе и Солнечном острове, локализированных далеко в Индийском океане (соответственно к востоку и к югу от Аравии)86. Обе последние утопии известны нам в основном благодаря их переложению Диодором Сицилийским (V, 41—
Еще одним подтверждением этого может служить знаменитый XVI эпод Горация, написанный спустя четыре десятилетия после рассмотренного нами эпизода с Серторием. Начиная отсчет как раз с войны между сулланцами и марианцами, поэт, как бы выступая в собрании римлян, с горечью восклицает, что уже второе поколение (altera aetas) истребляется в гражданских распрях. Рим, выдержавший нашествия этрусков и Ганнибала, германцев и Спартака, будет теперь погублен нынешним, заклятым кровью, нечестивым поколением (inpia aetas), при котором город будет захвачен вражескими всадниками, и варвар дерзко разбросает кости Квирина. Чтобы избежать этих бедствий, всем римлянам или хотя бы лучшим из них — тем, кого еще не оставило мужество (virtus) — нужно последовать примеру покинувших свой город фокейцев90 и, поклявшись даже не думать о возвращении, отплыть на поиски новых, счастливых земель. Нас ждет, убеждает Гораций, Океан: найдем же блаженные берега, богатые острова, где нераспаханная земля сама дает урожаи, где из дубов текут потоки меда, коровы и козы сами несут домой молоко, где нет ни хищных зверей, ни ядовитых змей, ни болезней, где климат смягчается самим небесным царем. К этим берегам не устремлялся корабль аргонавтов, там не ступала нога бесстыдной колхидянки Медеи, туда не направлялись ни сидоняне, ни многострадальные спутники Улисса.
с.79 Юпитер специально «удалил», «отдалил» (secrevit) эти острова для благочестивого рода (piae genti), когда сначала испортил бронзой золотое время (tempus aureum), а затем закалил железом поколения (saecula), из которых лишь благочестивым людям, согласно пророчеству поэта, будет предоставлена теперь благоприятная возможность бегства (Epod., XVI, 1—
Это одно из самых ранних и самых ярких произведений Горация закономерно вызывало у исследователей массу вопросов, среди которых нам необходимо хотя бы вкратце рассмотреть следующие: каковы его точная датировка и соотношение с написанной почти одновременно IV эклогой Вергилия, насколько серьезен и искренен был в этих стихах Гораций, какого эффекта он хотел добиться, выступая со своим утопическо-эскапистским призывом и, наконец, насколько этот призыв отвечал настроениям его современников? Весь этот комплекс вопросов, по нашему мнению, должен рассматриваться через призму не только литературоведческого, но и исторического анализа, учитывающего и особенности политической ситуации того времени, и некоторые обстоятельства жизни самого автора эпода.
Не затрагивая пока вопроса о соотношении XVI эпода с IV эклогой Вергилия (данная тема будет рассмотрена ниже), можно попытаться хотя бы предварительно определить время написания эпода по некоторым отраженным в нем историческим реалиям. Поскольку в первой же строке Гораций употребляет глагол terere в настоящем времени, говоря о том, что второе поколение истребляется гражданскими войнами, напрашивается вывод: данное произведение написано под непосредственным впечатлением от какой-то конкретной войны, сотрясавшей тогда Италию. Мы знаем, что уже в 39 г. до н. э. Гораций был представлен Вергилием и Варием Меценату (Hor., Serm., I, 6, 52—
Таким образом, наиболее вероятной датой написания эпода, видимо, следует считать начало 40 г. до н. э.91, один из самых тяжелых для Рима моментов эпохи гражданских войн. Именно в это время осознание крайне бедственного, даже гибельного положения отечества могло прийти к молодому Горацию, испытавшему как раз накануне сильнейшие потрясения в собственной жизни. Из краткой биографии у Светония и из разрозненных автобиографических замечаний мы знаем, что двадцатидвухлетний Квинт Гораций Флакк, сын вольноотпущенника из Венузии, проходил обучение в Афинах, когда вспыхнувшая гражданская война между последователями убитого Цезаря и оставшимися республиканцами привела его в армию Марка Брута, где он вскоре получил — видимо, не столько из-за личных заслуг, сколько из-за нехватки опытных командиров — высокую должность военного трибуна. Две битвы при Филиппах осенью 42 г. до н. э., закончившиеся разгромом республиканцев и самоубийствами их вождей Брута и Кассия, обернулись для Горация неожиданным и полным крушением всех его успехов и планов на будущее. Позорное бегство с поля боя, утрата отцовского дома и земли, «дерзкая бедность» (paupertas audax) с «подрезанными крыльями» (decisis pinnis), жалкие заработки в Риме после объявления амнистии, — таковы те новые обстоятельства, в которых он, по его собственному позднейшему признанию, впервые (41 г. до н. э.) начал писать стихи (Epist., II, 2, 50—
Уже одна эта биографическая деталь заставляет критически отнестись к внеисторичным рассуждениям Э. Фрэнкеля о том, что Гораций по своему складу был уравновешенным человеком, а не сентименталистом, и что в XVI эподе он просто пытался подражать Архилоху в угоду любителям страстной поэзии92. Можно с уверенностью полагать, что после пережитой катастрофы Горацию вовсе не нужно было искусственно «моделировать» то настроение отчаяния и изгнанничества, которым проникнуто его стихотворение. С не меньшей с.81 уверенностью можно сказать также, что подобные настроения были близки в те годы многим современникам поэта. Если эсхатологические ожидания гибели Рима, как мы видели, тревожили умы римлян еще в
Итак, у нас нет оснований сомневаться, что призыв к отчаянному бегству из гибнущего Рима вполне соответствовал настроению Горация и многих его современников. Тем более надуманным представляется высказывавшееся в литературе предположение, что поэт своим эподом хотел будто бы «дискредитировать» беглецов как трусов и дезертиров96. Напротив, именно те, кто мог навсегда оставить обреченный на гибель город, были для него «лучшей частью глупого стада», людьми, еще сохранившими в своих душах благочестие и древнеримскую virtus97. Подобно Серторию, Гораций после военного поражения и утраты надежд на лучшее будущее прибегает к «последней соломинке» — утопической мечте о счастливой жизни вдали от греховного Рима, и, хотя страстный призыв поэта, очевидно, не был рассчитан на реальное воплощение, он все же заставлял читателей еще острее почувствовать и задуматься, насколько далеко отошел Рим от идеальных условий жизни, главным содержанием которых должны быть всеобщий мир и довольствование природными благами.
с.82 Антиутопия — современный Горацию Рим — была противопоставлена утопии — «островам блаженных». Чрезвычайно важно при этом, что в изображении Горация мифические «острова блаженных» уже не являются недостижимыми для простых смертных обиталищами героев или душ умерших: это скорее своеобразные осколки «золотого времени», сохранившиеся в неизменности благодаря их отдаленности от остального, безнадежно деградировавшего мира. Описание благ, существующих на этих островах, как мы скоро убедимся при анализе IV эклоги Вергилия, полностью соответствует основным характеристикам «жизни при Кроносе» или «Сатурнова царства», однако эти блага предназначаются теперь уже не для особого «золотого рода», а лишь для «благочестивого рода» (piae genti) людей, живущих в «железной» современности. Гораций, таким образом, делает очень важный шаг на пути переработки мифологических преданий, допуская мысль, что хотя бы некоторые, лучшие из «железных» людей могут теперь, накануне гибели Рима, получить спасение и жить той блаженной жизнью, которой жили когда-то «золотые» люди. Элемент эсхатологии, присутствующий в этой мысли, позволяет считать данную утопию скорее «пространственно-временной», чем просто «пространственной». И все же, соединяя миф о смене родов (поколений) с легендами об «островах блаженных», Гораций не освободился до конца от прежних мифологических шаблонов: это видно, например, по характеру употребления понятий «gens», «aetas» и «saeculum» (в значениях «род» и «поколение») рядом с совершенно новым, нигде прежде не встречающимся, словосочетанием «золотое время» (tempus aureum), вплотную приблизившим его к понятию «золотой век». Надо признать, что весь пафос XVI эпода, весь ход мыслей Горация не располагали к оптимистическому выводу о том, что «золотое время» может теперь вдруг возвратиться для всех тех, кто живет в современном, «запятнанном грехом» Риме. Тем не менее появление подобных смелых идей становится вскоре, судя по источникам, даже более характерным, чем распространение элитарно-пессимистических мечтаний о переселении на «острова блаженных».
«Возвращается Сатурново царство…». Наиболее ярким и наиболее известным произведением, отразившим в себе формирование этих идей, несомненно, стала IV эклога Вергилия. Именно поэтому, а также из-за тесной связи эклоги с XVI эподом Горация мы обратимся теперь непосредственно к ее рассмотрению, чтобы затем на основе этого с.83 других примеров составить общее представление о процессах выработки новой идеи наступающего «золотого века».
Во вступительных стихах (1—
Ultima Cumaei venit iam carminis aetas; magnus ab integro saeclorum nascitur ordo. iam redit et virgo, redeunt Saturnia regna; iam nova progenies caelo demittitur alto. tu modo nascenti puero, quo ferrea primum desinet ac toto surget gens aurea mundo, casta fave Lucina, tuus iam regnat Apollo (4— |
Буквальный смысл этих строк, как нам представляется, можно передать следующим образом: вот уже по Кумскому предсказанию пришло последнее поколение, сызнова нарождается великий ряд поколений, возвращается уже и дева (т. е. Дика, Справедливость), возвращается Сатурново царство; с высокого неба опускается уже новый род. Будь благосклонна, чистая Луцина (покровительница брака и родов, отождествленная здесь с Дианой), к новорожденному98, при котором во всем мире прекратится железный род и поднимется род золотой, ибо правит уже твой [брат] Аполлон. В следующих стихах рассказывается о том, как весь мир постепенно, по мере взросления маленького мальчика (parvus puer) будет возвращаться к первоначальному благоденствию: наступит этот прекрасный век (aevum) в консульство Поллиона, когда начнут свой ход великие месяцы (magni menses), когда козы сами понесут домой молоко, когда исчезнут львы, змеи и ядовитые растения, на месте которых расцветут ассирийские амомы (11—
Среди множества вопросов, возникающих при чтении этого загадочного произведения, мы выделим лишь имеющие непосредственное отношение к нашей теме: о датировке IV эклоги и ее соотношении с XVI эподом Горация, о содержании утопической концепции Вергилия и ее связи с политической обстановкой того времени, о религиозно-мифологических источниках и основных особенностях концепции грядущего «Сатурнова царства».
Даже самое поверхностное знакомство с XVI эподом и IV эклогой создает впечатление о том, что два этих произведения, предлагающих различные утопические выходы из мрачной ситуации эпохи гражданских войн, содержат тем не менее поразительные, почти буквальные совпадения в описаниях идеальных условий жизни: это и козы, сами несущие домой молоко, и мед, текущий из дубов, и «добровольное» плодородие земли, и отсутствие хищных зверей и змей. Не удивительно, что в историографии давно уже оживленно дискутируется «вопрос о приоритете», обычно формулируемый таким образом: кто из двух поэтов писал раньше и кто из них был подражателем? В числе сторонников каждой из двух точек зрения мы находим крупнейших ученых: за приоритет Горация, например, выступали Р. Кукуля, Ж. Каркопино, Г. Дрекслер, К. Бюхнер, за приоритет Вергилия — Ф. Камперс, Б. Снелль, Р. Сайм, Г. Вильямс99. К сожалению, приводимые в дискуссии аргументы часто несли в себе оттенки субъективизма. Так, один исследователь, пытаясь с помощью «простейшего психологического наблюдения» решить вопрос, «кто из них мог пародировать другого», приходит к заключению, что «сначала Вергилий принес романтическо-поэтическо-евангелическую весть о младенце-спасителе, а уже затем в высшей степени скептически реагировал Гораций»100. Другой ученый, используя сходный метод «психологических» оценок, легко приходит к совершенно противоположному выводу: «С изяществом и обаянием Вергилий представил уверенную, оптимистическую альтернативу взгляду Горация»101. На наш взгляд, прояснению этого вопроса может способствовать дальнейшее изучение конкретной исторической ситуации, в которой создавались данные произведения.
Предварительно датировав XVI эпод временем Перузинской войны (точнее — началом 40 г. до н. э.), мы теперь с.85 обнаруживаем, что, видимо, к этому же году — году консульства Азиния Поллиона — относится и посвященная консулу IV эклога. О «приоритете» Вергилия, таким образом, можно было бы говорить лишь в том случае, если бы эклога была написана по поводу вступления в консульство, происходившего обычно в первый день нового года102. Однако более внимательный разбор обстоятельств приводит к выводу, что из-за шедшей в то время войны Поллион как сторонник Антония не был введен в должность
Дело в том, что в Риме, где традиционно были сильны «вертикальные» связи между патроном и его клиентами, между главой фамилии и ее членами, отношения зависимости от влиятельных покровителей распространялись и на сферу литературного творчества. Достаточно вспомнить кружок Сципионов, объединивший вокруг этих крупнейших политических деятелей не только философов и историков, но и литераторов, — например, Энния и Теренция, Пакувия и Луцилия. В неспокойной обстановке I в. до н. э. эта тенденция лишь усилилась: для всякого начинающего поэта, особенно если он не был знатен и богат, довольно остро стояла проблема выбора «патрона», который обеспечил бы ему политическую и материальную защищенность в обмен на более или менее верное следование той линии, которая поощрялась и поддерживалась. Повышенный «спрос» сопровождался активным «предложением»: помимо знаменитого сподвижника Октавиана — Мецената (покровительствовавшего не только Вергилию, Горацию, Проперцию, но и таким мало известным для нас поэтам, как Варий Руф, Валгий Руф и Домиций Марс), на роль «меценатов» претендовали, например, Корвин Мессала и упоминавшийся Азиний Поллион.
Ко времени написания эклоги Вергилий каким-то образом умел снискать благосклонность сразу двух видных политических деятелей — и Поллиона, и Мецената, считавшихся с.86 тонкими ценителями произведений литературы и искусства. Азиний Поллион, по свидетельству Светония, спас Вергилия от разорения во время раздела земель после Филипп, а Меценат (вероятно, с помощью Октавиана)104 защитил молодого поэта от насилий какого-то ветерана, чуть не убившего его из-за участка земли (Vita Verg., 19—
Следует отметить, что основания для оптимизма появились тогда не у одного только Вергилия: Брундизийский мир был встречен бурным ликованием во всей Италии, так как благодаря ему была предотвращена братоубийственная война, о которой думали, что она будет «самой тяжелой и длинной» (App.,
Итак, если мы примем уже предлагавшиеся многими авторами датировки XVI эпода временем Перузинской войны, а IV эклоги — временем после Брундизийского мира105, это заставит нас сделать вывод о «приоритете» Горация, а не Вергилия. Такой вывод, впрочем, сам по себе еще не является основанием для рассуждений о «подражании» одного поэта другому. Хотя Вергилий, похоже, был уже знаком в 40 г. до н. э. с содержанием эпода и хотя его описание благ «Сатурнова царства» во многом напоминает горациевское восхваление с.87 «островов блаженных», соотношение этих двух произведений правильнее будет оценивать, делая акцент не на «подражании», а на полемике двух поэтов. Сходства в их произведениях касаются лишь некоторых, ставших почти шаблонными, элементов описания блаженной жизни, а это значит, как справедливо заметил еще В. Тарн, что оба поэта могли независимо друг от друга черпать из общего источника или даже выражать то, что стало общераспространенным мнением106. Гораздо серьезнее не сходства, а различия концепций двух произведений, предлагавших совершенно разные пути выхода в Утопию: если писавший во время войны Гораций, уже не надеясь на спасение Рима, предлагал спастись хотя бы лучшей части граждан в бегстве на уготованные для них «острова блаженных», то совсем иначе поступил Вергилий, провозгласивший после Брундизия скорое наступление тех же благ, возвращение «Сатурнова царства» для всего мира. Разница заключалась, пожалуй, еще и в том, что IV эклога в гораздо меньшей степени, чем XVI эпод, основывалась на привычных, традиционных для античности религиозно-мифологических предоставлениях и — отчасти благодаря этому — содержала в себе ряд загадок, ответ на которые не был ясен даже многим современникам Вергилия.
Наиболее важной и интригующей загадкой всегда считался вопрос о том, кто (или что) подразумевается под младенцем, рождение которого должно символизировать наступление чудесных перемен. В спорах, не затихавших с древности по настоящее время, уже высказаны, казалось бы, все возможные варианты решения этого вопроса, причем мнения исследователей разделились на три основных направления, первое из которых занято поиском реальных, «земных» прототипов, второе видит в младенце некий аллегорический образ, а третье отождествляет его с каким-либо из божеств107.
Уже Сервий, античный комментатор Вергилия, называл двух возможных «претендентов», сыновей Азиния Поллиона — Галла и Салонина, добавляя при этом, что старший из них Азиний Галл (родившийся, видимо, в 41 г. до н. э.) сам говорил Асконию Педиану, что эклога написана в его честь (Serv. ad Verg. Buc., IV, 11; ср.: Macr., Sat., III, 7, 1 etc.). Обе версии, казалось бы, косвенно подтверждаемые посвящением эклоги Азинию Поллиону, получили поддержку и среди ученых108. Многие исследователи, однако, не удовлетворились таким простым объяснением, так как второстепенная фигура Поллиона плохо согласуется с характеристикой отца мальчика как прославившегося своими деяниями «примирителя» всего мира, возводящего свой род к самому Юпитеру. С учетом с.88 конкретных обстоятельств 40 г. до н. э. были выдвинуты новые кандидатуры, так или иначе связанные с крупнейшими политическими деятелями этого времени — Октавианом и Антонием.
Пожалуй, наибольшую поддержку получила версия о том, что Вергилий имел в виду ребенка Октавиана, ожидавшегося после заключения летом 40 г. до н. э. брака со Скрибонией (в действительности в 39 г. до н. э. ребенок оказался девочкой; при этом весьма символично, что брак был расторгнут в день ее рождения)109. Другие предположения связывали «младенца» с племянником Октавиана (сыном Октавии) Марцеллом, родившимся в 42 г. до н. э.110, а также — что основано на недоразумении — с сыном этого Марцелла и Юлии, ожидавшимся в 24 г. до н. э.111 Кроме того, некоторые исследователи не остановились перед отождествлением новорожденного с самим двадцатидвухлетним Октавианом, поскольку именно с ним, Октавианом Августом, много лет спустя Вергилий связывал наступление «золотого века» в «Энеиде» (VI, 791—
Учитывая, что «маленькому мальчику» предстояло, согласно пророчеству Вергилия, править всем миром и жить жизнью богов (причем само его рождение повлекло бы за собой грандиозные фантастические перемены), нельзя не признать вероятным, что здесь мы имеем дело не с конкретным младенцем, а с каким-то аллегорическим образом — например, с олицетворением «золотого века»115, «нового, более счастливого поколения» римлян116 или Брундизийского мира, который должен был принести спокойствие и процветание Италии117. Не лишенными оснований выглядят и предположения о том, что здесь имеется в виду некий божественный податель благ118 или же конкретное божество — например, инкарнация Аполлона119, новый Дионис-Загрей120, сын Либера и Либеры121, персонификация времени Эон122, египетский
Таким образом, перечень даже наиболее распространенных версий насчитывает почти два десятка взаимоисключающих и весьма гипотетичных решений, так что Р. Сайм был не далек от истины, когда еще полвека назад при оценке историографической ситуации с сарказмом говорил о «веренице мессианских кандидатов с подложными мандатами или вовсе без них»127. На наш взгляд, в этой ситуации современного исследователя должно настораживать уже само обилие возможных, но резко различающихся между собой трактовок, для каждой из которых отыскиваются правдоподобные обоснования в разных стихах эклоги. Если прежде исследователи подходили к пророчеству Вергилия как к некоему несложному кроссворду, в котором нужно было «отгадать» одно-единственное зашифрованное имя, то теперь, видимо, настало уже время воздержаться от соблазна пополнить список «младенцев» новыми кандидатурами, настало время подвергнуть сомнению и правомерность самого этого подхода, предполагающего, что разгадка слегка завуалирована, но «разумному достаточно».
Насколько оправдан прямолинейный путь «отгадывания» при интерпретации таких сложных, насыщенных литературными рецепциями и аллегориями произведений, как «Буколики» Вергилия? Критиками давно уже замечено, что в V эклоге, например, плач о безвременно погибшем и обожествленном после смерти пастухе Дафнисе мог содержать в себе идеи, навеянные апофеозом Юлия Цезаря128, однако вместе с тем эта эклога не дает никаких оснований для отождествления молодого пастуха (имя которого, кстати, заимствовано из Феокрита) с пятидесятишестилетним римским диктатором129. Точно также нельзя прямо отождествлять с самим поэтом ни одного из двух пастухов (Мелибея или Титира) в I эклоге Вергилия: как справедливо заметил
Дело в том, что подобного рода пророчества о ближайших событиях имеют специфические «законы жанра». Если предсказатель еще не знает истинного результата и если его откровение не является «пророчеством после события», он должен позаботиться о том, чтобы его не объявили шарлатаном и лжепророком, когда этот результат волею судеб окажется вдруг прямо противоположным предсказанному. Наиболее распространенный прием против этого — нарочитая неясность и двусмысленность предсказаний, в которых каждая из заинтересованных сторон может находить основания для надежд, однако в случае крушения этих надежд виноватым окажется не сам прорицатель, а тот, кто его «неправильно» понял. Среди множества примеров, предоставляемых античными источниками, назовем наиболее характерный. Согласно рассказу Геродота (I, 53), дельфийский оракул предсказал лидийскому царю Крезу, что, начав войну с персами, он сокрушит великое царство, однако после начала военных действий и полного своего поражения Крез вынужден был признать, что речь в предсказании, оказывается, шла не о персидском, а о его собственном царстве. Лишенное такой «предохранительной» двусмысленности предсказание о скором рождении мальчика в семье конкретного выдающегося политического деятеля — будь то Поллион, Антоний или Октавиан, — конечно, было бы связано с большим риском — хотя бы потому, что еще не родившийся ребенок, по замечанию Г. Вильямса, мог оказаться и девочкой, и идиотом, или же совсем не родиться131. Этот риск многократно увеличивался бы и тем, что в 40 г. до н. э. Вергилий, конечно, еще никак не мог предвидеть исхода гражданских войн, а опыт политической истории предыдущих лет заставлял быть готовым к самым неожиданным поворотам в судьбе не только самого поэта, но и его покровителей.
Напомним, что через этих покровителей Вергилий был уже связан с вождями обеих враждовавших прежде группировок и в условиях заключенного между ними мирного соглашения наверняка должен был постараться дипломатично обойти вопрос, чей именно младенец станет символом наступающей во всем мире счастливой эпохи. При этом, однако, каждой из заинтересованных сторон поэт любезно предоставил возможность отнести пророчество на свой счет132. Не удивительно, что все многочисленные версии, которые были перечислены выше, появились уже как следствие этой нарочитой неясности эклоги, и поэтому их следует относить скорее не к истории с.91 создания, а к истории толкования данного произведения. Синтезировав неповторимый «сгусток» сходных по сути, но различных по частным интерпретациям утопических ожиданий, Вергилий благоразумно не стал связывать свое пророчество ни с одним конкретным прототипом, и поэтому проблема «идентификации» младенца во многом утрачивает для нас свое значение133. Гораздо более интересной и нуждающейся в дополнительном изучении проблемой нам представляется проблема новизны всей концепции IV эклоги, а также проблема ее идейных истоков и связи с содержанием утопических мечтаний того времени. Коснувшись в заключение этих тем, мы одновременно получим возможность хотя бы приблизительно учесть степень распространения в римском обществе тех религиозно-мифологических идей, которые способствовали выработке оптимистической концепции грядущего «Сатурнова царства».
Идея возрождения. Прежде всего следует отметить, что общая концепция эклоги далеко не так проста, как это иногда представляется: в ней, например, еще нет самого понятия «золотой век», но зато рядом с «поколениями» упоминается традиционный «золотой род», а само наступление в будущем счастливой эпохи мыслится как движение не вперед, а назад, в ушедшее прошлое. По мере взросления «младенца» человечество постепенно должно освободиться от приобретенных им пороков цивилизации (войн, мореплавания, ремесел и т. д.), чтобы в конце концов снова войти в невинную и блаженную жизнь «Сатурнова царства». При этом нет никаких сомнений, что оптимистическое пророчество Вергилия обращено к современникам: если Гораций говорил о втором поколении (altera aetas), истребляющемся в гражданских войнах, то у Вергилия фигурирует уже последнее поколение (ultima aetas), вслед за которым нарождаются новые, более счастливые saecula. Следует ли это понимать так, что до рождения младенца поколения двигались как бы «от Сатурнова царства», а после этого рождения они должны «обратным ходом» вернуться к первоначальному благоденствию? Такому, казалось бы, логичному предположению резко противоречит неожиданное сообщение о каком-то спускающемся с небес золотом роде, который будет жить на земле после исчезновения прежнего железного рода. Данное известие в определенной мере перекликается с традиционной, идущей от Гесиода, схемой смены родов, согласно которой прежний род уничтожался и исчезал с лица земли, а вместо него боги создавали новый134. Но в случае последовательного принятия подобной схемы пророчество несло бы в себе предсказание гибели всех ныне живущих с.92 «железных» людей, т. е. совершенно противоположное тому, что хотел сказать Вергилий. Эта очевидная неувязка дополняется еще рядом противоречий: если «правит уже Аполлон» (выступающий, видимо, в роли солнечного божества, покровителя счастливой эпохи), то как, например, это согласовать с сообщением о том, что теперь же, в год консульства Поллиона, возвращается и «Сатурново царство»? Означает ли это, что наступит «двоевластие», или что Аполлон, едва начав править, уступит Сатурну, или что «Сатурново царство» вернется без самого Сатурна?
Понимая, что попытки с ходу разрешить эти противоречия с помощью простых логических построений вряд ли могут увенчаться успехом, многие ученые обращались к вопросу об источниках этого пророчества. Ссылка самого поэта на «Кумское предсказание» уже в древности трактовалась неоднозначно, как указание либо на оракулы кумской Сивиллы, либо на стихи Гесиода, отец которого происходил из города Кимы в Эолиде (Prob. ad Verg. Buc., IV, 4). Если вторую версию, как явно искусственную, можно не брать во внимание135, то первая из них заслуживает подробного изучения. В одних комментариях к эклоге отмечается, что кумская Сивилла предсказала появление нового поколения «после четырех веков» (Ibid. — «post quattuor saecula»), в других — что эта Сивилла разделила десять веков по металлам, определив, какое божество будет править в каждом веке, и установив, что в десятом из них должно править Солнце, оно же — Аполлон, о котором и сказано в эклоге; при этом давались дополнительные ссылки на философское учение о завершении «великого года» и возвращении светил и всего порядка вещей к прежнему состоянию, на учение неопифагорейца Нигидия Фигула о правлении четырех богов (Сатурна, Юпитера, Нептуна и Плутона) по векам, а также на то, что некоторые — например маги — говорили о наступлении в будущем царства Аполлона (Serv. ad Verg. Buc., IV, 4; 10). Эта «многовариантность», уже знакомая нам по проблеме идентификации «младенца», еще больше усиливается при обращении к другим источникам и новейшим исследованиям.
Сивиллины оракулы, о которых говорят комментаторы, возможно, принадлежали к числу уже упоминавшихся нами книг, собранных на Востоке после пожара Капитолийского храма. Описания блаженной эпохи в древнейшей, III книге «Сивиллиных оракулов» содержат сходные с IV эклогой мотивы плодородия земли, отсутствия войн, мира среди живых существ (III, 743—
«Иудейский след» в IV эклоге просматривается достаточно отчетливо: это и образ чудесного младенца, рождение которого будет знаменовать начало счастливых времен, и детали описания блаженной эпохи, почти буквально повторяющие собой соответствующие описания в ветхозаветной книге пророка Исайи138. Столь поразительные совпадения дополняются сообщением Иосифа Флавия о том, что покровитель Вергилия Азиний Поллион поддерживал тесные дружеские отношения с Иродом Великим, которого именно в 40 г. до н. э. римский сенат назначил царем Иудеи, а сыновья которого — Александр и Аристобул — жили позднее в доме Поллиона (Jos. Fl., Ant., XV, 342). Некоторые авторы указывают, наконец, и на то, что «кампанское побережье, где проживал Вергилий, имело многочисленное сирийское и палестинское население»139. Учитывая все это, видимо, вряд ли следует отрицать возможность непосредственного влияния иудейских мессианских пророчеств на Вергилия, однако это влияние, судя по всему, было отнюдь не единственным и вовсе не определяющим: пассивная роль «младенца» в IV эклоге, например, никак не соответствует роли иудейского Мессии-Спасителя, а характер упоминаний об Аполлоне, Диане, Сатурне и Юпитере совершенно не согласуется с иудейским монотеизмом.
Пожалуй, не меньшие основания имеются, чтобы говорить здесь об этрусском влиянии, и прежде всего о влиянии восходящих к этрускам «секулярных» представлений, которые, как уже отмечалось, во многом определили особенности римского восприятия времени. Следы этого влияния можно обнаружить, даже если не принимать во внимание предположения о с.94 том, что в жилах Вергилия (происходившего из окрестностей Мантуи) текла этрусская кровь140 и что поэт, говоря о перекрашивающейся шерсти баранов, имел в виду именно этрусскую примету наступления счастливых времен141. Более важным нам представляется сообщение Сервия о том, что в 44 г. до н. э. этрусский прорицатель Волкаций истолковал появление кометы во время игр, посвященных смерти Цезаря, как знак об окончании девятого секулюма и начале десятого. Предсказав при этом собственную смерть из-за раскрытия тайны богов, он, еще не закончив речь, умер прямо в собрании (Serv. ad Verg. Buc., IX, 46). Это событие оказало огромное влияние на умонастроения римлян: если обычно они оценивали подобные знамения (кометы) как зловещий знак142, то теперь сиявшая семь ночей подряд яркая «хвостатая звезда» была в народе признана душой вознесенного на небеса Цезаря, получила название «Звезда Юлия» (Sidus Julium) и стала считаться знамением наступления лучших времен: тот же Вергилий, например, писал, что под покровительством звезды Цезаря (Caesaris astrum) нивы и виноградники возрадуются плодам (Buc., IV, 47—
Вероятно, этому способствовали и некоторые философско-астрологические вычисления. Известно, например, что некий Веттий говорил Варрону: «Если правда, что передают историки о гадании Ромула при основании города и о 12 коршунах, то, миновав невредимо 120 лет, пребудет римский народ до 1200» (Cens., De die nat., 17). Это предсказание (которое, кстати, можно считать осуществившимся к 476 г. н. э.) должно было помочь многим римлянам преодолеть настроения отчаяния и ожидания скорой гибели государства, распространившиеся в I в. до н. э. В этом же направлении действовал и сам Варрон, тщательно изучивший и изложивший в своих работах вопросы о поколениях, веках и периодизации истории и даже попросивший своего друга — астролога Таруция составить гороскоп Рима (Cic., De div., III, 98; Plut., Rom., 12). Варрон, по свидетельству Августина, воспользовавшись сочинениями каких-то предсказателей, писал о возрождении человечества (palingenesia), которое происходит через каждые 440 лет (т. е., видимо, через четыре секулюма по 110 лет каждый — August., с.95 De civ. Dei, ХХII. 28)144. В литературе распространено мнение, что эта концепция была высказана Варроном в 43 г. до н. э. под непосредственным впечатлением от «Звезды Юлия» и от предсказания Волкация, воспринятого как весть об окончании прежнего «великого года» и начале нового. При этом отмечается связь данной концепции и со стоической теорией цикличного развития (apokatastasis)145, и с активно разрабатывавшейся в это же время неопифагорейцем Нигидием Фигулом теорией о том, что возрождение и переустройство мира (metakosmēsis) вовсе не будут сопровождаться по окончании «великого года» катастрофой и мировым пожаром146.
Помимо иудейских, этрусских, стоических и неопифагорейских взглядов различные авторы указывают и иные возможные истоки распространения в данный период идеи о «конце времен» и скором возрождении мира. Одни ученые, например, обращают внимание на близость этой идеи к персидским милленаристским учениям147, к учению о веке-Эоне в зерванизме148, другие в большей степени склонны видеть здесь влияние египетских сказаний об Исиде, Осирисе и Горе149, третьи предпочитают говорить об общеиндоевропейских представлениях о райской жизни150, имеются и попытки найти объяснение с помощью ссылок на предшествующую античную литературную традицию151. В этих условиях вряд ли было бы правильным пытаться выделить какой-то единственный источник, определивший концепцию IV эклоги: по справедливому замечанию Г. Роуза, «это не астрологическая система, не ортодоксальное этрусско-римское расположение секулюмов, это не гесиодовская схема, не платоновский миф, это не Сивиллин оракул — это типичная вергилиевская смесь из всех или большинства из этих элементов, и инспирирована она не Западом, не Востоком, а эллинизмом»152.
Названные данные приводят нас сразу к нескольким важным выводам. Первый из этих выводов заключается в том, что в римском обществе эпохи гражданских войн получили распространение самые разнообразные религиозно-мифологические, философско-астрологические идеи о грядущем переломе, о предстоящем обновлении прежнего мира. Проникавшие главным образом с эллинистического Востока эсхатологические и мессианские учения не были первоначально связаны с римскими преданиями о счастливом «Сатурновом царстве», и одна из первых попыток соединения их с этими преданиями в IV эклоге Вергилия вряд ли могла осуществиться без уже отмеченных нами логических противоречий и неувязок. IV эклога — это как бы небольшая «надводная» часть огромного айсберга этих зачастую плохо известных нам идей и учений, с.96 которые волновали души и занимали умы современников Вергилия и которые были в разной степени использованы поэтом для того, чтобы передать общее настроение отчаянной надежды, пробудившееся после многих лет безнадежного отчаяния. В связи с этим можно сделать и еще один вывод: именно в специфических условиях эпохи гражданских войн, когда были до предела обострены ожидания гибели и утопические надежды на спасение, когда в это же самое время в обществе получили самое широкое развитие религиозно-философский синкретизм, увлечение восточным милленаризмом и апокалиптикой, — именно тогда и стала впервые возможной та смелая ломка традиционной мифологической схемы, которая позволила перенести «Сатурново царство» из безвозвратного прошлого в самое недалекое будущее.
Следы этой ломки, как в зеркале, отражаются в противоречиях концепции Вергилия. Поэт еще не сумел найти вполне подходящего термина, которым можно было бы заменить гесиодовский «золотой род», однако решающий шаг в сторону «золотого века» был уже сделан: грядущее «Сатурново царство» должно наступить не для каких-то других, заново сотворенных «золотых» людей, но для ныне живущих «железных» современников Вергилия, которым самим предстоит сделаться «золотыми» благодаря произошедшей смене космических циклов. Таким образом, новизна концепции Вергилия заключалась не столько в том, что в ней предсказывалось наступление блаженства в будущем (подобные же пророчества содержались, например, в иудейско-эллинистических «Сивиллиных оракулах»), а в том, что это блаженство ассоциировалось с традиционным «Сатурновым царством», переход к которому уже не предполагал катастрофы, т. е. предварительного уничтожения «железного» рода и сотворения рода «золотого».
Утопические стремления римлян в грозную эпоху гражданских войн с наибольшей силой проявились, таким образом, в идеализации мирной и «естественной» жизни на мифических «островах блаженных» или при «Сатурновом царстве». Именно эти стремления приблизить идеальные условия жизни к современности, стремления «перешагнуть» из греховного и гибнущего реального мира в счастливый и чистый мир Утопии в наибольшей степени способствовали актуализации мифов, приспособлению их к выражению назревших утопических чаяний. Вместе с тем нельзя не отметить, что средства, использовавшиеся в процессе этой актуализации, часто заимствовались не столько из арсеналов традиционной римской религии и мифологии, сколько из наводнивших в то время Рим синкретических восточно-эллинистических религиозных с.97 идей и учений. При этом создается впечатление, что степень «романизированности» новых утопических концепций, степень подчиненности их образу «идеального Рима» оказалась довольно низкой. Данный вывод, впрочем, вряд ли может иметь самостоятельное значение без учета иных — литературных и политических — интерпретаций этой темы, к рассмотрению которых мы и перейдем в следующих разделах главы.
ПРИМЕЧАНИЯ