Социально-утопические идеи
и миф о «золотом веке» в древнем Риме
Часть II
РАННИЙ ПРИНЦИПАТ
ГЛАВА II. «ЖЕЛЕЗНЫЙ ВЕК» ИМПЕРИИ
Одним из косвенных результатов многократного использования императорской пропагандой лозунга возвращенного «золотого века» стало то, что лежащее в основе этого лозунга новое, политико-историческое истолкование мифа довольно быстрыми темпами стало вытеснять прежние, восходящие к Гесиоду, «родовые» трактовки этого мифа. Это подтверждают, в частности, приводимые нами в приложении (I, 1—
Официальная пропаганда, как бы санкционировавшая использование расширенной, универсальной трактовки мифа, вместе с тем не могла, разумеется, закрепить за собой монопольное право на интерпретацию этого мифа. Некоторые авторы и во времена Империи еще продолжали с.48 писать о «золотом роде», некоторые хвалили только ушедшее «Сатурново царство», а некоторые — и таких было довольно много — прямо называли императорский «золотой век» веком «железным», противопоставляя ему, как наихудшей действительности, собственные «универсальные» утопические образы, отдаленные во времени или в пространстве. Более или менее радикальное неприятие «осуществленной утопии» приводило к попыткам очистить утопию от политических спекуляций, вновь противопоставить идеал и реальность. И хотя такие попытки далеко не всегда были свидетельствами прямой и открытой оппозиционности их авторов по отношению к существующему режиму, сами по себе они говорили о многом. Провозглашенное осуществление всех мечтаний отнюдь не стало «концом утопий», оно стало лишь тем переломным моментом, когда и политические, и литературные, и религиозно-мифологические утопии должны были возродиться в новых условиях, «переориентироваться» в соответствии с обстановкой, с изменившимися духовными и интеллектуальными запросами общества.
1. Эволюция политической утопии
От эпохи раннего принципата до нас дошло сравнительно мало проектов (или, лучше сказать, описаний) идеальных государств, созданных на уровне политической теории. Причины этого, на наш взгляд, нельзя объяснить лишь влиянием официальной пропаганды с ее идеей «осуществленной утопии»: эти причины следует искать гораздо глубже в объективных тенденциях социально-политического развития и эволюции духовной жизни. Ко времени установления империи фундаментальные основы «полисных» государственных институтов были подточены кризисом и дискредитированы настолько, что у значительной части населения идея возврата к прежним порядкам ассоциировалась с возвратом к безвластию, к разгулу страстей, развалу государства и бессмысленному самоистреблению граждан. Для многих становилось очевидным то, что ради сохранения могущества Рима и возвращения к мирной жизни стоит пожертвовать частью тех гражданских свобод, которые уже не могли быть употреблены во благо государству (ср.: Tac., Ann., I, 2). Вполне закономерно, что даже не самые восторженные сторонники Августа воспринимали принципат как хоть и не самое приятное, но все же необходимое лекарство от распространившихся пороков (Liv., praef., 9). с.49 Идея сильной власти, идея благодетельного правителя, защищающего общество от заложенных в нем самом разрушительных сил, становится поэтому доминантной не только в официозных произведениях, но даже и у тех авторов, которые находились в оппозиции к конкретным носителям императорской власти. Поэтому с некоторыми существенными оговорками вполне можно согласиться с исследователями, которые именно в поисках идеального правителя (а не в прежних поисках идеального государственного устройства) видят «последнюю утопию античного мира»1. А поскольку, как мы уже наблюдали, образ такого правителя в массовом сознании все в большей степени наполнялся сотериологическим смыслом, мечтания о нем нередко перемещались из сферы чисто философских и правовых рассуждений в сферу религиозно-мифологической утопии. Предпринимавшиеся время от времени попытки создавать «княжеские зерцала» исходили в основном от представителей высшего, сенаторского сословия, положение которого особенно зависело от индивидуальных качеств и наклонностей того или иного правителя.
Поскольку в научной литературе широко распространен термин «сенатская оппозиция», следует уточнить, что состав сената при Юлиях-Клавдиях и Флавиях отнюдь не был однородным: еще Тацит, как замечает
Оппозиционные настроения, разумеется, проявлялись время от времени и в других слоях населения, однако знамя идеологической оппозиции оставалось в руках сенатской знати, особенно болезненно переживавшей ломку тех старых укладов, на которых основывалось не только ее былое могущество, но и весь смысл исторического бытия. Стремление задержать этот процесс, стремление повернуть его вспять — при все более ясном осознании своего бессилия и фатальной невозможности сделать это — порождало предпосылки того утопического подхода к действительности, когда «дурному» настоящему противопоставлялся иной, идеальный мир, переносимый чаще всего в далекое римское прошлое. Таким образом, развивавшаяся еще в позднереспубликанский период теория «упадка нравов» получила свое логическое развитие в новых условиях, когда вопреки утверждениям официальной пропаганды о «возрождении нравов» высказывалась мысль, что императорский Рим стал невиданным скопищем пороков, олицетворением всех мерзостей «железного века».
Питательной почвой для развития такого рода взглядов служила полисная мораль, еще сохранившая в значительной степени свои нормативные функции. Именно поэтому, кстати, идеологи сенатской оппозиции, лишенные реальных средств борьбы, но выступавшие в роли блюстителей «нравов предков», оказывали столь существенное влияние на общественное мнение римлян. Очень показательно, что, несмотря на «меценатские» усилия, все более дополнявшиеся террором властей, почти все выдающиеся авторы были тогда в большей или меньшей степени проводниками именно сенатской идеологии. Образцом для подражания они считали не Калигулу, не Тиберия, а борцов за чистоту нравов и верность предкам — таких, как Катон Старший и Катон Младший, как «последние из римлян» (выражение репрессированного историка Кремуция Корда — Suet., Tib., 61, 3) Брут и Кассий, павшие в борьбе против наступавшей тирании. Некоторые из этих авторов были осуждены по прямому обвинению в преклонении перед стариной (см., например, приведенные Тигеллином и показавшиеся Нерону с.51 достаточными доводы против Рубеллия Плавта: он открыто выражает преклонение перед древними римлянами, он во всем подражает им, усвоив высокомерие и самовольство, присущие сторонникам стоической школы — Tac., Ann., XIV, 57). В целом для философской и исторической литературы I в. более характерна была не идея «непрерывно усиливающегося счастья», представленная у Веллея Патеркула, а скорее та близкая к стоическому учению концепция развития и старения Рима, которую пересказывает Лактанций со ссылкой на Сенеку (очевидно, на Сенеку Младшего)3.
Разделение «времен римского города по возрастам» (in aetates), призванное иллюстрировать мысль о близкой гибели Рима, выглядело следующим образом. Сначала, при Ромуле, было младенчество (infantia), при остальных царях наступило детство (pueritia); не в силах переносить рабство при Тарквинии Гордом, Рим предпочел повиноваться законам, а не царям, вступив в пору юношества (adulescentia), продолжавшегося до конца Пунической (видимо, II Пунической. —
Данная концепция «биологического развития» римского государства в ином контексте и с иным звучанием впоследствии еще неоднократно встречалась в историографии времен Империи: у Флора (I praef., 4—
Итак, мы снова встречаемся с противопоставлением «дурной» современности и идеального общественного состояния, причем в соответствии с уже характеризовавшейся с.53 в I части книги спецификой римского общественного сознания такое идеальное состояние переносится, как правило, не в абстрактное, а именно в римское прошлое. «Идеальный Рим» в несколько модифицированном виде продолжал играть видную роль в процессе создания утопических образов; то же самое, по-видимому, следует сказать и о «Сатурновом царстве», образ которого служил идеализации более древних, догосударственных отношений. Ясным свидетельством этого является еще одна пессимистическая концепция политической истории — концепция, излагаемая Помпеем Трогом. Отмечая ее своеобразие, исследователи указывают на ее универсально-исторический характер, на соединение теории мировых держав с «расширенным» вариантом учения об упадке нравов: через все сочинение Трога проходит противопоставление мирных «начал» истории различных народов и государств (их описано более 40) и возникающих позднее агрессивных «империй», в которых неизбежно распространяются пороки и жестокость6. Римские «начала», соответственно, ассоциируются со счастливой жизнью «Сатурнова царства»: Сатурн был царем аборигинов и отличался такой справедливостью, что при нем никто не находился в рабстве, никто не имел частной собственности, но все общее и неразделенное («omnia communia et indivisa») принадлежало всем. В память о таком образе жизни и празднуются Сатурналии, во время которых все уравниваются в правах и рабы пируют вместе с господами. По имени этого царя Италия была названа Сатурнией, а холм (Капитолийский), на котором он обитал, — Сатурнийским (Justin., Epitom. P. Trog., 43, 1, 3—
Римско-италийская легенда о «Сатурновом царстве» использована здесь как яркий, но локальный пример общей политико-исторической ситуации, рассматриваемой через призму философской теории. На формирование этой теории, бесспорно, оказало очень сильное влияние уже известное нам учение стоика Посидония о царствовании первых «мудрецов» (ap. Sen., Ep., 90). В том, что такие теории были не чужды и другим сторонникам стоической школы, убеждает нас космологическое учение стоиков о периодическом уничтожении и возрождении мира. В изложении Сенеки оно выглядит следующим образом. По мере того, как будет приближаться день, который положит конец человеческому роду и всем его делам, земля будет истощаться, а люди выродятся настолько, что уподобятся диким зверям; после потопа и мирового пожара произойдет обновление, земля обретет прежний вид, на ней возродится всякая тварь и с.54 ей снова будет дан человек, не знающий преступлений и рожденный при лучших ауспициях («melioribus auspiciis natus»). Невинность этих людей будет, однако, недолговечной, снова прокрадется испорченность, и произойдет повторение прежнего цикла (Quaest. nat., III, 27—
Философские рассуждения о космических циклах, как видим, могли приобретать актуально-эсхатологическую окраску, связывая близкий конец нынешнего временного цикла с тем крайним упадком нравов, который осуждали уже многие римские моралисты предшествующих десятилетий. Ощущение того, что «чаша грехов» уже вот-вот переполнится, что в мире погибло уже почти все хорошее, подводило к мысли о смерти как очищении, и та «патетика смерти», которая была характерна, по наблюдению
Природа, словно мать, обеспечила людей всем необходимым, и довольство этим составляет, по уверениям философа, основу добродетельной жизни9. Поскольку все было общим, тогда не было бедняков, не было раздоров из-за имущества, не нужно было прибегать к таким противоестественным занятиям как мореплавание, землепашество, различные «хитроумные» ремесла. Словно бы мысленно представив строящийся «Золотой дворец» Нерона, Сенека с.55 говорит, что в древности не везли на многих сотрясающих улицы повозках строительные материалы, чтобы создать из них отягченный золотом штучный потолок для огромных пиршественных залов; люди, жившие прежде под крышей из соломы, были свободны, а теперь под мрамором и золотом (вспомним особое отношение Нерона к золотой символике. —
В этой ситуации споры о том, следует ли считать Сенеку «примитивистом» или «прогрессистом»11, кажутся нам не вполне корректными, так как рассуждения философа не укладываются в рамки этой обычной дилеммы: главным объектом его внимания являются уже не конкретные общественные институты, не внешние атрибуты жизни, а внутренний мир индивидуума, духовные усилия «мудреца», который должен пробудить в себе божественную искру, «построить утопию внутри себя». Иными словами, Сенека уже совсем иначе, чем Цицерон, видит соотношение «земного града» и «града вселенского»: если в представлении Цицерона «земной град» является непреходящей ценностью и должен существовать вечно, то Сенека, отходя от римской традиции, уже не связывает высшие и вечные ценности с кратковременной жизнью конкретных государств, подчиняя с.56 свою этико-философскую систему задаче приобщения мудреца к мировому разуму12. Служить космополису, вмещающему богов и людей, можно, по его мнению, удалившись от всех общественных дел, освободившись от обязанностей перед «родным» государством, и это будет действительно достойно мудреца (Ep., 98, 2). С этой точки зрения объясним и довольно неожиданный (на фоне лукановской «Фарсалии») вывод Сенеки о том, что исход Фарсальской битвы не имеет совершенно никакого значения: для стоика важна лишь проявленная Катоном Утическим доблесть, а о республике, как об изжившем себя строе, сожалеть не стоит: «всему свое время, все должно родиться, вырасти, угаснуть» (Ep., 71, 13). Примерно таким же, видимо, было и отношение Сенеки к эпохе «золотого века» — с той лишь разницей, что эта «дофилософская» эпоха еще не имела, да и не могла иметь, своего Катона.
Таким образом, хотя мы можем с полным правом констатировать, что восхваления «золотого века», наряду с идеализацией римского прошлого, продолжали играть в это время заметную роль, они все же не остались неизменными, они наполнялись новым содержанием и, главное, ими уже далеко не исчерпывался весь спектр римских социально-утопических идей. Если говорить только о «земном граде», то образ «мудреца» у Сенеки, восходящий к республиканским представлениям об идеальном гражданине, довольно тесно смыкается с образом идеального правителя, причем нередко этот последний образ выступает не столько в официозном, сколько в скрыто-оппозиционном контексте, противопоставляющем такого правителя «тирану»13. Выше мы уже говорили об официозных мотивах, проявившихся в написанных Сенекой в первые годы правления Нерона «негативном» и «позитивном» «княжеских зерцалах» — в «Отыквлении» и в трактате «О милосердии». Однако этот кратковременный период не оправдавшего себя оптимизма как бы обрамляется хронологически с двух сторон пессимистической оценкой качеств находящихся у власти правителей. Данная тема достаточно подробно освещена в отечественной историографии (в частности, в серии статей
По-видимому, отсутствие устойчивого, принципиального неприятия монархии было присуще почти всем сторонникам «сенатского большинства», и поэтому вряд ли можно согласиться с Дж. Фергюсоном, который, обвинив Сенеку в с.57 конформизме, говорит, что в стоицизме был и «противоположный берег», образовывавший «философскую оппозицию принципату» в лице Тразеи Пета и Гельвидия Приска (последнего из них автор почему-то называет «наследником радикальной традиции Сфера и Блоссия»15, хотя Сфер, как известно, помогал спартанскому царю Клеомену, а Блоссий — претенденту на Пергамский престол Аристонику). Стоики отнюдь не являлись противниками монархии как таковой (это признает, кстати, и сам Дж. Фергюсон), и стоическая оппозиция носила не столько политический, сколько моральный характер. Осуждая «дурных» правителей, представители этой оппозиции тут же рисовали в своем воображении идеальный образ милосердного принцепса. Их пассивный протест чаще всего принимал форму абсентеизма, демонстративного уклонения от участия в общественно-политической деятельности16. Даже в тех редких случаях, когда этот протест начинал принимать активные формы — например, во время заговора Пизона — республиканская фразеология, по наблюдению ряда исследователей, призвана была лишь прикрывать робкую попытку заменить «плохого» принцепса «хорошим»17. Поэтому грань между критическим и утопическим отношением к правителям оставалась весьма подвижной, и ее перемещения во многом зависели от изменений и крутых поворотов в политике конкретных императоров.
Что же касается антимонархического «радикализма» Гельвидия Приска, то этот философ — зять погибшего Тразеи Пета — принадлежал уже скорее к стоико-киническому направлению и как бы символизировал собой растущую популярность кинизма, в значительной мере потеснившего «ортодоксальный» стоицизм во второй половине I в. Начиная по крайней мере со времен Клавдия и Нерона киники все более активно противопоставляют себя существующей власти. Так, киник Исидор, осмелившийся громко поносить Нерона, был, подобно Гельвидию Приску, выслан из Италии, а еще более известный киник Деметрий поплатился изгнанием за то, что беседовал с Тразеей Петом о природе души в последние часы его жизни (Suet., Nero, 39; Tac., Ann., XVI, 34—
Если говорить об эволюции политической утопии, то главным, на наш взгляд, является более последовательное предпочтение киниками космополиса всем земным государствам. Эту «непатриотичную» и нетрадиционную для Рима тенденцию, уже отмеченную нами у Сенеки, киники доводят, как правило, до крайности, до антиэтатизма, выливающегося в анархизм. Все земные государства переходящи и противоестественны, так как они держатся на пороках и насилии, в их основе лежит искусственный закон, а не природа. Любой киник вслед за Диогеном мог гордо сказать, что он — «гражданин мира» и что это освобождает его от всех условностей и обязательств перед семьей, родным городом и государством19 — кроме обязательства перед самим собой вести естественный и праведный образ жизни (Diog. Laert., VI, 63; Epict., III, 22, 69). Этот тезис как бы заранее обесценивал любые возможные рассуждения об идеальных формах «земных» государств. Если многие стоики считали идеалом правление справедливого царя, то почти все киники отвергали монархию как таковую20. Их «антигероями» были «тираны» Сарданапал, Ксеркс, Дионисий, Филипп, Александр, служившие прообразами современных «тиранов»-императоров. В тех редких случаях, когда близкие к кинизму авторы все же противопоставляли тиранам справедливых правителей (Дион Хрисостом, например, в I речи «О царской власти» называет таким правителем «спасителя земли и отечества» Геракла), такие противопоставления не были монархичны сами по себе: «идеальный властитель в понимании киников, — замечает с.59
Как видим, и здесь из сферы реальной политики акценты уже были перемещены в сферу морали. Настоящим царем, утверждает Эпиктет, является киник, у которого нет ни родины, ни дома, ни богатства, ни семьи, ни рабов, но который именно поэтому абсолютно свободен и счастлив, будучи как бы посланцем («ангелом») Зевса (III, 22, 23; 47—
Разумеется, естественная жизнь «по природе» ассоциировалась прежде всего с догосударственными, первобытнообщинными отношениями, при которых не было таких осуждаемых киниками современных пороков, как честолюбие и властолюбие, тяга к роскоши, чревоугодие, разврат, суеверность, зависть и т. п. В противоположность лукрециевской положительной оценке развития искусств и ремесел снова распространяется и обосновывается примитивистский взгляд на такое развитие как извращение и зло. У Диона с.60 Хрисостома (речь «Диоген, или О тирании») этот взгляд выражен в концепции «антипрометеизма»: Зевс совершенно справедливо покарал Прометея за то, что он дал людям огонь, ибо с этого и начались все человеческие грехи, идущие от изнеженности, от неестественных способов удовлетворения все новых и новых желаний. Природа никого не рождает неспособным к существованию в своей среде, и нужно лишь, подобно животным, довольствоваться тем, что она дает добровольно. Образец для подражания людям дают боги, птицы и звери, живущие беззаботно; негативный пример представляют тираны — самые несчастные из людей, купающиеся в золоте, но постоянно опасающиеся покушения и утраты власти. Тому, кто, подобно персидскому царю, владеет огромной страной, невозможно будет убежать, даже если он осозна́ет свою вину. И если даже тиран превратился в бронзу или железо, это не спасет его от суда потомков, которые могут разрубить статуи и пустить их на переплавку (VI, 22—
«Киническое возрождение», начавшееся в I в., продолжалось и в следующем столетии, однако этот период уже выходит за хронологические рамки нашей работы. Достаточно будет отметить, что идеализация «золотого века», осуждение рабства и частной собственности, восхваления «естественной» жизни варваров и животных оставили очень яркий след в произведениях целого ряда авторов II в., в том числе и не являвшихся последовательными сторонниками кинизма (например, в речи Максима Тирского «Предпочитать ли кинический образ жизни?», в произведениях Лукиана «Переписка с Кроном», «Сатурналии», «Кроносолон», «Гермотим, или О выборе философии», в диалоге Плутарха «Грилл, или О том, что животные обладают разумом», в сборнике Клавдия Элиана «О природе животных» и т. д.). Продолжавшаяся философская переоценка ценностей оставляла все меньше места для традиционных полисных институтов даже в сфере утопий. Кинизм был лишь одним из наиболее крайних проявлений этой разрушительной тенденции, знаменовавшей собой углубление с.61 кризиса античной культуры, однако наряду с «деструктивными» функциями он нес в себе, по мнению некоторых исследователей, и элементы «новой морали».
Согласно выводам И. М. Нахова, в кинических мечтах об идеальном общественном устройстве «как бы сплелись фольклорные легенды о золотом веке, блаженных островах, дальних народах и землях и некоторые современные политические и философские теории, адаптированные киниками (о естественном состоянии, естественном праве, примате “природы”, идеализация древних Афин и ликурговой Спарты и др.)»24. Принимая данный вывод, мы вместе с тем не можем безоговорочно согласиться с утверждением о «принципиально новой социальной утопии»25 киников, о том, что «их эгалитарно-коммунистические теории принципиально отличались от современных им реакционно-утопических потребительских учений, ибо идеальное общество киников строилось не только на общности имущества, но и предполагало обязательность производительного труда для всех, что исключало саму необходимость рабства, эксплуатацию человека человеком. Все это делало киников отдаленными предшественниками социалистических утопий и учений Нового времени»26. Последняя оценка, как уже отмечалось некоторыми критиками27, страдает модернизацией и отсутствием надежной опоры на реально имеющиеся факты. Эти факты не позволяют, в частности, говорить об «обязательности производительного труда для всех» (возможно ли согласовать с этим идеализацию «естественной» жизни животных, принципиальное осуждение искусств и ремесел?). Тем более нет оснований для употребления «гибридного» термина «эгалитарно-коммунистические теории»: киники, как уже отмечалось, мыслили в совсем иной системе координат, ориентированной не на установленные в обществе или государстве порядки, будь они даже уравнительными или «коммунистическими», а на отдельную «автаркичную» личность, не подвластную любым внешним ограничениям, требованиям и запретам.
Эволюция политической утопии в Риме, таким образом, имеет довольно сложную историю: начавшись с идеализации Рима-полиса, пройдя через отождествление Рима-империи с космополисом (а императора — с наместником бога, гарантом справедливости на земле), эта утопия в конце концов порывает со всякими надеждами на римское государство (и на любое «земное» государство вообще), отдавая предпочтение действительно вечному и справедливому «вселенскому» государству, полноправными гражданами с.62 которого «от природы», со времен «золотого века» являются все без исключения смертные. В душе каждого есть частица такого государства, и путем нравственного самоусовершенствования любой человек способен очиститься от пороков и приблизиться к божеству. Так политическая утопия смыкалась с активизировавшимися религиозными исканиями. Прекрасной иллюстрацией этому служит следующий факт: многие авторы, испытавшие влияние стоицизма и кинизма (Филон Александрийский, Плиний Старший, Иосиф Флавий, Дион Хрисостом и др.), увидели в образе жизни иудейских отшельников — ессеев реальное воплощение идеальных принципов жизни «мудреца»28. Во многом сходную эволюцию — кстати, тоже с широким использованием представлений о «золотом веке» — испытала, как мы увидим, и литературная утопия, не поддававшаяся воздействию официозных штампов.
ПРИМЕЧАНИЯ