Fides в «Гражданской войне» Юлия Цезаря:
Исследование римской политической идеологии конца республиканской эпохи
Перевод с англ. О. В. Любимовой.
Глава I.
Важность fidei
Начнём с описания основных проблем, рассматриваемых в этой главе. Во-первых, я кратко излагаю главную тему диссертации. Далее я формулирую свою позицию по некоторым вопросам, связанным с моим подходом к данной теме. Затем мы переходим к рассмотрению важного пассажа Ливия о fide Камилла в отношении Фалерий. Этот эпизод имеет значение для нашей темы, так как иллюстрирует идеологическую роль, которую, по мнению Ливия и его аудитории, играла индивидуальная fides для достижения примирения воюющих или враждебных сторон. Далее мы рассматриваем некоторые соображения о природе доверия, недавно высказанные социологами Робертом Соломоном и Фернандо Флоресом. Они утверждают, что доверие не является хрупким, а его разрушение — непоправимым; напротив, доверие почти всегда можно восстановить и воссоздать. Но для этого требуется готовность по крайней мере одной стороны поверить тому, кто не заслужил доверия. Я утверждаю, что именно это Камилл и сделал при Фалериях. Затем мы рассматриваем ещё некоторые античные тексты, свидетельствующие об этой установке в Риме, в том числе переписку Цицерона с Гаем Матием и «Наставления по соисканию». Наконец, мы устанавливаем, что вопрос о fide Цезаря представлял интерес для его современников в январе 49 г.
Резюмируем главный тезис относительно «Гражданской войны» Цезаря, который я отстаиваю в диссертации. Маттиас Гельцер утверждает, что, исключая рассказ о военных действиях, для Цезаря главная тема состояла в том, — выражаясь собственными словами Цезаря в BC. III. 90, — в том, чтобы показать quanto с.10 studio pacem petisset (т. е., как усердно он добивался мира)1. Кроме того, как отмечает Гельцер, Цезарь желал изобразить свои действия как самозащиту в духе республиканских традиций2. Всё это в известной мере справедливо. Действительно, можно сказать, что второй пункт Гельцера (как и доводы Цезаря в свою пользу) недавно нашли поддержку во втором издании книги Эндрю Линтотта «Насилие в республиканском Риме»: «В Древнем Риме мы видим общество, этика которого поддерживала насилие, в котором насилие могло быть обосновано необходимостью и которое одобряло использование силы для защиты прав; мы видим также два противоположных представления о том, в чём состоит правое дело»3. Все вышеизложенные идеи имеют свои достоинства, но в данной диссертации я доказываю, — исходя из употребления слова fides Цезарем, и, что ещё важнее, исходя из того значения, которое он придаёт ситуациям, где явно задействованы факторы fidei и доверия, — что сказанное Гельцером и Линтоттом о самозащите можно весьма существенно расширить. Возможно, самая главная проблема, с которой столкнулся Цезарь, защищая свои действия и привлекая на свою сторону общественное мнение около 50/49 гг. до н. э.4, состояла в том, что многие аристократы были не уверены в том, что ему можно доверять, и он внушал серьёзные опасения (большинство в сенате желало лишь мира и вовсе не обязательно питало бо́льшую любовь к Помпею). В течение галльского наместничества Цезаря его лагерь скандально прославился тем, что привлёк слишком много банкротов, должников, изгнанников, оппортунистов. Поэтому многие считали, что победа Цезаря в гражданской с.11 войне, скорее всего, будет означать, как выражается Гельцер, «убийство первых лиц государства, как при Цинне, проскрипции богатых, как при Сулле, полную отмену долгов и возвращение преступников, бежавших из страны»5. Перед Цезарем стояла обескураживающая задача — умерить эти страхи.
В области действий тактика, изобретённая Цезарем для решения этой проблемы, представляла собой так называемую политику милосердия (clementia) в отношении побеждённых, и впервые он применил её в широких масштабах при Корфинии, в начале конфликта6. На протяжении всей «Гражданской войны» Цезарь подчёркивает свою умеренность и разумность в отношении побеждённых врагов. Однако я доказываю, что Цезарь понимал, что для того, чтобы его стратегия милосердия была эффективной, требовалось, чтобы она считалась основанной на его fide — иными словами, на чести, а не на силе. Если бы эта стратегия рассматривалась просто как своего рода благодеяние (beneficium), которое всякий могущественный человек может оказывать по своему усмотрению, которое легко дать и столь же легко взять назад (особенно в гражданской войне), то она не достигала бы своей цели. Массы считали бы её ничего не стоящей, а нобили — позорной. Поэтому fides Цезаря (и fides доверенных полководцев Цезаря, таких, как Курион) — это важная тема в «Гражданской войне», не получившая должного внимания. В «Гражданской войне» Цезарь представляет дело так, что он не столько проявляет милосердие, сколько добивается примирения. Но политика примирения, вероятно, не смогла бы укорениться, если бы fides Цезаря не считалась доброй. Доброкачественность fidei Цезаря была необходимым ядром с.12 этой стратегии. Цель нашей диссертации состоит в том, чтобы показать, как искусно Цезарь использует или обыгрывает ряд проблем, связанных с fide, для защиты своих притязаний7.
Искренность Цезаря
В 1870 г. Энтони Троллоп писал следующее: «Думаю, мы тем сильнее ненавидим Цезаря за его жестокость к неримлянам, что политические соображения побудили его щадить сограждан»8. Пожалуй, можно утверждать, что взгляды Троллопа (о том, что в основе умеренности Цезаря лежали политические соображения, понимаемые как нечто обособленное от всяких моральных побуждений) до сих пор разделяют многие профессиональные исследователи и студенты-историки. То есть, Троллоп и многие другие, видимо, считают мотивы Цезаря целиком и полностью макиавеллианскими. Они полагают, что Цезарь был неискренен, проявляя милосердие к врагам. Если бы он считал, что легче сможет победить в гражданской войне, используя те же методы, что и в Галлии, то так и поступил бы. Вопрос об «искренности» Цезаря важен. Лучше всего рассмотреть его сейчас, несмотря на то, что получить на него определённый ответ не удастся никогда. Не вдаваясь в вопрос о том, что такое совершенная искренность в античном или нашем мире, я доказываю в своей диссертации, в общем и целом, что если Цезарь и не всегда был совершенно искренен, то его публичные заявления о добровольном ограничении применения силы не были истинно макиавеллианскими в нашем смысле слова9.
с.13 Для решения этого вопроса очень важен текст письма Cic. Att. IX. 7c. Он важен, ибо его сравнительно ранняя дата (незадолго до 11 марта 49 г.) означает, что отражённые в нём представления не искажены ретроспективной оценкой, а Цезарь и в самом деле комментирует здесь от собственного лица свою тактику умеренности; тогда как в «Гражданской войне», как правило, Цезарь не даёт слишком пространной интерпретации мотивов, исключая вопросы, связанные с его делом (causa). Относительно clementiae он обычно ограничивается утверждениями без комментариев, что он отпустил врагов, не причинив им вреда (или иными подобными словами). Письмо Cic. Att. IX. 7c можно использовать в поддержку мнения Троллопа. Можно также считать, что оно его опровергает. Письмо Cic. Att. IX. 7c важно потому, что его цель (фактически) состояла в том, чтобы ответить на тот самый вопрос об искренности Цезаря10. Именно с этой целью Цезарь написал своим друзьям Бальбу и Оппию следующее послание (которое они, в свою очередь, передали Цицерону) в Cic. Att. IX. 7c. 1:
Нетрудно понять, почему многие реконструируют эту позицию Цезаря как макиавеллианскую. Размышления Цезаря явно имеют рациональную, утилитарную составляющую. Он осознаёт, что, предпочтя одну стратегию другой, он рационально занимает выигрышную позицию. Когда Цезарь щадит чью-то жизнь, он надеется, что этот человек будет благодарен и выразит свою благодарность так, что он, Цезарь, получит от неё пользу12. Однако не следует автоматически считать, что очевидное желание Цезаря одержать решающую политическую и военную победу над врагами полностью ограничивает диапазон его глубокой внутренней мотивации одним лишь этим видимым стремлением — к достижению осязаемых материальных целей ради исключительно эгоистических мотивов. Во-первых, на самом деле ничто в тексте не предполагает, что Цезарь действительно смотрел на вещи именно так — под чисто практическим и (или) беспринципным или даже чисто эгоистическим углом зрения. Представляется, что Цезарь здесь признаёт, что в некоторых отношениях его «новый» подход к обращению с внутренними врагами может даже оказаться парадоксальным, как с его собственной точки зрения — в плане наилучшего удовлетворения его строго рациональных интересов (ибо нет внешней гарантии, что люди, с которыми он обошёлся милосердно, сочтут себя обязанными в свою очередь отказаться от насилия), так и с точки зрения его широкой аудитории, многие из с.15 которой, конечно, были убеждены, что Корфиний окажется единичным примером снисходительности (учитывая недавний болезненный опыт с Суллой, Цинной и многое другое)13. Это свидетельствует о том, что Цезарю было свойственно тонкое понимание моральных проблем (возможно, не только проблем своей аудитории, но и собственных) и даже некоторая проницательность в отношении исторических событий, а не только чистый цинизм. Письмо Att. IX. 7c было написано не для того, чтобы прославить «политику» Цезаря, а для того, чтобы продемонстрировать его великодушие (magnitudo animi) и fidem (причём с пониманием того, что если эту демонстрацию сочтут неопровержимо лживой, это повлечёт за собой негативные последствия для fidei Цезаря)14.
Кроме того, совершенно циничная или макиавеллианская оценка римского общества, видимо, не свойственна не только Цезарю, но и Оппию и Бальбу. Они, судя по всему, не относятся к своей элитарной римской аудитории с презрением и не считают, что их аудиторию (включавшую таких людей, как Цицерон) легко можно привлечь на свою сторону с помощью притворства или пустых разговоров. Далее, следует отметить, что Цезарь отклоняется от темы, чтобы сообщить своим друзьям Бальбу и Оппию, что, хотя он благодарен им за совет, однако и сам (mea sponte) уже решил избрать умеренную политику. Точно так же он утверждает, что не станет подражать Сулле (Бальб, Оппий, Цицерон и все римляне высших классов, кто мог бы увидеть это письмо, вероятно, знали, что один из консулов 49 г., Луций Корнелий Лентул Крус, в это же самое время хвастался своим друзьям, что он, Лентул станет новым Суллой15). Таким образом, эти утверждения задуманы как публичные символы fidei Цезаря. Когда Цезарь говорит о полезности умеренной тактики для обеспечения прочной победы, следует с.16 помнить, что он имеет в виду не свой личный триумф над Республикой, а длительный мир и возобновление нормальной деятельности в рамках Республики. Бальб и Оппий никогда не передали бы Цицерону копию письма и никогда не добивались бы (как оказалось, успешно) его постоянной поддержки16 в закулисных мирных переговорах, если бы идеологические заявления Цезаря здесь интерпретировались бы в то время как признак его стремления к личному господству (dominatio)17.
Точно так же и утверждение Цезаря, что он не станет подражать Сулле, должно было восприниматься как предложение сравнить его fidem с fide Лентула, хоть он и не упоминает Лентула по имени. В Поздней республике политика нередко принимала форму борьбы за доверие (подробнее об этом будет сказано в следующей главе). Заявление Цезаря должно было подразумевать, что он, будто бы объявленный вне закона, на самом деле более привержен республиканским порядкам, чем человек, формально занимающий должность консула.
Таким образом, я полагаю, что письмо Att. IX. 7c убедительно свидетельствует о том, что во время его написания Цезарь искренне желал прекратить страдания римлян, вызванные войной, и что, скорее всего, он искренен, когда в «Гражданской войне» говорит и показывает (что случается нередко), что он желал заключить мир на республиканских условиях и как можно больше умерить страдания, с.17 причинённые римлянам войной18. То, что Троллоп называет «политическими соображениями», — это политические соображения. Тем не менее, это и fides.
Дата сочинения «Гражданской войны»
Теперь кратко рассмотрим вопрос о дате сочинения «Гражданской войны». В источниках нет недвусмысленных фактических сведений о точном времени написания и публикации «Гражданской войны». Например, Гирций говорит, что это сочинение оставалось незаконченным, когда Цезарь умер, но он не утверждает, что никакие её части никогда ранее не публиковались в той или иной форме (BG. VIII. praef.). Для данной проблемы релевантны такие античные тексты, как Cic. Brut. 262 (о литературном стиле), Hirt. BG. VIII. praef. и Suet. Div. Jul. 56. 4—
Другие литературные источники об идеологии fidei
Специальная цель данной главы состоит в том, чтобы помочь нам понять некоторые из идеологических оснований той важной и существенной роли, которую играет fides во всём тексте «Гражданской войны» (хотя главное внимание мы уделяем первым тридцати трём главам, которые будут подробно рассматриваться в третьей, четвёртой и пятой главах). Вместе со второй главой (где главным образом исследуется проблема publicae fidei), данная глава просто готовит сцену для остальной диссертации. В частности, здесь мы рассматриваем значение, которое придавалось fidei в Риме, а также вопрос о том, как римляне определяли или характеризовали это понятие. Поскольку для нашего исследования этот вопрос чрезвычайно важен, уместно будет сделать ещё несколько предварительных замечаний о свидетельствах источников и моём подходе к ним.
В первых двух главах в центре нашего исследования стоят избранные пассажи других авторов, а не Цезаря. Эти тексты были включены сюда для того, чтобы поставить описания fidei в «Гражданской войне» Цезаря в идеологический контекст, существовавший, по всей видимости, около 49—
с.20 С другой стороны, и в этой главе, и в других местах, я всё же основываюсь на некоторых хронологически более поздних пассажах из Ливия, Валерия Максима, Веллея Патеркула и Авла Геллия, потому что аспекты, которые подчёркивают эти авторы в избранных пассажах, в основном являются идеологическими (то есть, сами эти авторы не являются республиканскими политиками-неудачниками с собственными политическими программами) — а в центре данного исследования стоит идеология. Кроме того, эти авторы, как правило, являются сознательными консерваторами с точки зрения исторической культуры. Они не склонны к изобретательности (inventio) и скорее, наоборот, стремятся точно записать или объяснить (как можно лучше) то, что уже присутствует в традиции. Другими словами, эти авторы (в цитируемых пассажах) не говорят ничего, с чем не согласились бы Полибий или Катон, судя по тому, что сохранилось от их работ.
Прежде чем приступить к исследованию других авторов, ненадолго вернёмся к «Гражданской войне». Я придерживаюсь мнения, что Цезарь представляет в «Гражданской войне» все главные темы, связанные с fide, в главах I. 1—
Прежде всего, я хочу ещё раз повторить, что, с точки зрения читателя, в «Гражданской войне» настойчиво подчёркивается, что Цезарь добивается мира путём переговоров и компромисса (или ищет примирения, ибо большая часть третьей книги явно сочинена после Фарсала). Если допустить, что он желал, чтобы основным побудительным мотивом для этих действий считалась его fides, то отсюда следует, что большая часть сведений, которые Цезарь сообщает о себе (например, о своих намерениях в сложившейся ситуации, о своём поведении по отношению к друзьям и врагам в моменты триумфа и бедствий), имеет значение для с.21 качества его fidei. Поэтому данные сведения тоже важно учитывать для понимания того, что для тогдашних римлян означала fides. Следовательно, мы можем обоснованно расширить свои выводы относительно римского представления о fide, опираясь на восприятие и использование этого понятия в «Гражданской войне» (или «Галльской войне») Цезаря. Как выразился
Fides Камилла, fides Рима
Я доказываю также, что понимание этого понятия у Цезаря — понятия fides, отражённого на страницах «Гражданской войны», — является традиционным, республиканским. Что это означает? Цель данной главы (как и следующей) — исследовать этот вопрос. Предварительно я намечу по крайней мере очертания ответа. В сохранившихся республиканских прозаических источниках (как мы вскоре увидим, я включаю сюда Ливия), понятие fides, когда оно относится к поведению, часто включает по крайней мере три составляющие, которые, пожалуй, необыкновенно трудно объединить: (1) полная и искренняя откровенность (иногда доходящая до крайней резкости), честность и прямота при заботе обо всех государственных и частных делах, воспринимаемых как дело чести; (2) выдающаяся верность всем унаследованным основным принципам (все принципы не обязательно сосуществуют в гармонии, но это не с.22 имеет значения); (3) видимая способность эффективно исполнять все почётные обязанности. Более того, способность исполнять обязанности в Риме сильно зависела от представления о том, что человек не должен уклоняться от своего долга под воздействием давления, моральной слабости или велений судьбы25. Это было унаследованное от предков фундаментальное представление. Ожидалось, что нравственный человек проявит постоянство и твёрдость, столкнувшись с бедствиями или соблазнами (будь то соблазн удовлетворить недозволенное желание, незаконно или аморально обогатиться, обмануть доверие или злоупотребить властью). Так, например, если политик переходил на другую сторону (как поступил Помпей, когда начал активно поддерживать врагов Цезаря26), ему важно было выглядеть так, как будто он это делает из принципа, а не из жадности, страха, честолюбия и не вследствие неподобающего давления27. Эти мотивы не считались достойными.
с.23 Конечно, первостепенная идеологическая цель для выдающихся публичных фигур состояла в том, чтобы их действия (особенно в условиях кризиса) выставляли их характер в наилучшем свете28.
Римские представления о fide включали мнение, что выдающиеся проявления fidei в трудном положении (в положении, когда соблюдение fidei часто означало отказ от почти несомненного преимущества или риск, которому необязательно подвергаться, ради блага другого) не только дают достаточные доказательства fidei, но и могут оказать большое моральное воздействие на друзей и врагов, на войне и в мирное время29. Такие представления, как правило, считались применимыми как в неформальных, так и в формальных ситуациях.
Многое из сказанного выше можно наблюдать в поведении Камилла и римского сената в отношении фалисков, которое описывает Ливий (V. 27—
с.25 Ещё глубже Ливий разрабатывает роль fidei в этом эпизоде, описывая последствия действий Камилла. Когда в Фалериях стало известно о случившемся, жители не могли говорить ни о чём ином. Магистраты созвали сенат фалисков, чтобы обсудить это событие. Отношение к Риму внезапно переменилось. И на форуме, и в сенате восхвалялись fides римлян и справедливость Камилла (27. 11). Ливий утверждает, что люди, которые ранее так ненавидели Рим, что готовы были сражаться не на жизнь, а на смерть, теперь призывали к миру. С общего согласия были направлены послы, чтобы сдать город Риму. Выступая в римском сенате, послы подчёркивали, что их решение объясняется fide. Римляне поставили fidem выше лёгкой победы (27. 13); перед лицом римской fidei Фалерии по доброй воле уступили Риму победу (27. 14). Послы заявили, что в будущем у Рима не будет причин жаловаться на fidem их города (27. 15). Затем Камиллу воздали благодарность и бывшие враги, и сограждане. Рассмотрение этого эпизода Ливий завершает комментарием, что в результате Камилл вернулся в Рим, осенённый гораздо более яркой славой, чем та, что он завоевал ранее, когда был удостоен триумфа. Дело было в том, что в данном случае он победил врагов с помощью справедливости и fidei (28. 1)31.
с.26 В этом пассаже обнаруживаются многие критерии, относящиеся к fidei, которые я подчеркнул выше32. Важна не его историчность (или неисторичность), а то, что он говорит о fide в римской культуре. Камилл резок и откровенен в своём поведении, он строго блюдёт унаследованные принципы и способен эффективно действовать, исполняя осознаваемый им долг. С другой стороны, люди, которые видят fidem в действии, тронуты ею в силу общечеловеческого понимания добра; fides Камилла имеет далеко идущее моральное влияние как на фалисков, так и на римлян; и это очень похоже на тот результат, которого Цезарь, как он описывает себя во всей «Гражданской войне», достигает и надеется достичь. Следует также отметить, что (как можно было видеть выше) обязательство действовать в соответствии с fide не ограничивается только теми случаями, в которых было дано определённое обещание проявлять fidem. Часто дело обстоит наоборот. Иными словами, наши источники часто расценивают fides человека как необычайно выдающуюся, потому что этот человек действует справедливо в ситуациях, когда либо он не обязан этого делать, исходя из скреплённого клятвой соглашения или иной предварительной договорённости (или даже исходя из общей морали в её традиционном понимании), либо ему трудно это сделать33. Иными словами, нравственность, основанная на fide, имеет тенденцию к перфекционизму.
с.27 Действительно, Цицерон подразумевает именно это, когда утверждает о fide следующее (Off. I. 40): Semper autem in fide quid senseris, non quid dixeris, cogitandum («Ведь когда дело идёт о честном слове (fides), всегда надо думать о своем намерении, а не о своих словах»[2]). Перефразируя утверждение Цицерона можно сказать, что fides — понятие не формальное и не юридическое.
Были и люди, считавшие, что fides может быть формальной (по крайней мере иногда). В письме Лентулу Спинтеру летом 56 г., по следам дебатов о Египте, Цицерон передаёт от Помпея тщательно взвешенный совет о том какие отчаянные усилия Спинтер ещё может предпринять, чтобы восстановить на престоле царя (который желал вернуть своё Египетское царство при помощи римлян). В следующей главе мы увидим, что законные полномочия Спинтера, позволяющие ему восстановить Авлета, были аннулированы трибуном, очень кстати обнаружившим предсказание Сивиллы. В таких условиях совет Помпея соответствовал формальной составляющей римского мышления. Оракул был истолкован в том смысле, что никто не должен восстанавливать царя с помощью армии. Поэтому Помпей предложил Спинтеру (который тогда находился в Киликии во главе армии) отправиться в Египет с царём и армией, просто высадить царя в Птолемаиде, с помощью армии подавить сопротивление александрийцев, а затем позволить царю самому вернуться в столицу. Помпей указывал, что в таком случае царя восстановит на престоле Спинтер, в соответствии с первоначальным постановлением сената; но, кроме того, это будет сделано без помощи армии, которая вызывала религиозные возражения (об этих подробностях см. Fam. I. 7. 4). На самом деле это довольно сложный пример римского политического мышления. С одной стороны, этот совет, видимо, основан скорее с.28 на словах (quid dixeris), чем на намерениях (quid senseris) (пользуясь приведённым выше выражением Цицерона). Но с другой стороны, если рассматривать этот случай как пример того, что римляне (и в данном случае сам Помпей) готовы были, когда хотели, находить приемлемые (хотя бы минимально) способы обойти формальные препятствия, содержащиеся в законах и традициях, то следует предположить, что Цезарь небезосновательно утверждает, что кризис 50/49 гг. можно было разрешить без насилия, несмотря на необычные и беспрецедентные обстоятельства.
Всё же с римской точки зрения могло существовать множество ситуаций, в которых буквальное или (даже с точки зрения перфекциониста) поверхностное (или удобное) применение моральной нормы было не просто оправданным, но и правильным выбором — несмотря ни на что34. В такой ситуации перфекционистские упрёки (предполагающие, что истинным значением нормы как-то пренебрегают) неуместны, странны и плохо обоснованы. Я полагаю, что перфекционистское измерение римской fidei часто проявляется в особых ситуациях, где совершенно общепринятое истолкование важной нормы может с.29 быть или считаться неадекватным (скажем, потому, что оно приведёт к несправедливости или к тому, что будет воспринято как несправедливость, совершаемая римлянами, либо потому, что это как-то иначе угрожает римским интересам и чести) или где нет чёткого или надёжного прецедента, которым можно было бы руководствоваться.
Ещё один подходящий случай можно найти у Ливия (XXVIII. 34. 11). В 206 г. испанец Индибилис, враг Публия Корнелия Сципиона, обратился (через посредника — своего брата Мандония) к римскому полководцу с просьбой о милосердии для себя и своего народа (34. 3: nihil tutius in adflictis rebus experta fide et clementia Scipionis ratus[3] и т. д.). Ливий делает отступление и напоминает читателям о том, что когда римские полководцы устанавливали дружбу (amicitia) с народом, с которым не были связаны ни соглашением, ни совместимыми институтами (nec aequis legibus), они следовали древнему обычаю (mos vetustas). В таких случаях римляне, как правило, принимали капитуляцию (deditio) лишь после того, как враги выдавали всё божественное и человеческое (divina et humana), присылали заложников, сдавали всё оружие, а в их городах размещался римский гарнизон (34. 7). Однако Сципион не стал буквально следовать древнему обычаю (хотя это не означает, что он сам не считал своё решение его строгим выполнением). Он принял капитуляцию и пощадил врагов. Но он ответил Мандонию (который, согласно Ливию, обнял его колени, что было ярким воззванием к fidei), что не станет изымать у них оружие и требовать заложников. Сципион заявил, что всё это служит гарантией для людей (то есть, других римских полководцев), которые боятся восстания (видимо, либо потому, что другие полководцы уступают Сципиону по своим душевным качествам, что формально возможно, но маловероятно, ибо в отсутствие провокации это определённо означало бы неуместное высокомерие со стороны Сципиона, — либо потому, что, предположительно, римские полководцы, как правило, принимали капитуляцию (deditio) у врагов, слову которых не всегда можно было с.30 доверять35); но он оставляет Индибилису и его народу оружие без всяких ограничений и свободные души (se libera arma relinquere, solutos animos).
Этот поступок Сципиона (его решение довериться Индибилису, в рамках текста явно основанное на его fide) выражает своего рода нравственный перфекционизм. Решая вопрос об Индибилисе, Сципион, видимо, чувствует себя вправе истолковать древний обычай (mos vetustas) довольно гибко (это не означает, что Сципион не действовал бы иначе в других обстоятельствах)36. Но этим поступком он показывает, что руководствуется собственным внутренним пониманием того, что fides требует от него в данном случае37. Именно эта внутренняя (и, быть может, потенциально безграничная) чувствительность к fidei служит источником перфекционизма. Однако, доверяя Индибилису, Сципион показывает (в тексте Ливия), что готов в этой ситуации отчасти подвергнуться риску, чтобы считаться человеком, который руководствуется выдающейся fide.
Эта римская склонность к перфекционизму имеет ряд последствий. Например, в римской fide имеется субъективный элемент, и считается, что следуя ему, с.31 человек образцовой нравственности (например, Камилл, Сципион Африканский, Катон Цензор или даже весь сенат в целом) может испытывать угрызения совести в ситуациях, когда, с точки зрения более ординарного человека, требования закона и обычая вполне нормально и удовлетворительно выполнены; более ординарный римский полководец, чем Камилл, пожалуй, не отказался бы от преимуществ, полученных от предательства наставника, ибо он и правда мог быть недостаточно чувствителен, чтобы распознать нравственную дилемму; и римляне определённо способны были обдумывать способы обхода осознаваемых ими моральных требований fidei, не нарушая её формально38. Объясняя свой поступок, Камилл ссылался на стандарт поведения, который представляет собой унаследованный принцип (Nobis cum Faliscis quae pacto fit humano societas non est: quam ingeneravit natura utrisque est eritque[4] и т. д.), но этот стандарт мог бы так и остаться незамеченным (или более слабый человек, заметив его, мог бы ему не последовать), если бы Камилл не захотел (или не смог) увидеть его важность в данной ситуации. Так, в конце концов, всё сводится к субъективному моральному выбору человека, то есть, к его добровольному признанию того факта, что соблюдение или несоблюдение осознаваемого им обязательства основано всего лишь на его с.32 чести. В итоге именно доброкачественность fidei Камилла (как и Сципиона) более, чем что-либо иное, доказывает, что он был необычайным человеком: Camillus, meliore multo laude quam cum triumphantem albi per urbem vexerant equi insignis, iustitia fideque hostibus victis cum in urbem redisset[5]. В исторической и сюжетной традиции значение fidei часто иллюстрируется путём сохранения и передачи такого рода рассказов. Мораль попадает в цель через поколения. Я полагаю, что Цезарь изображает себя в «Гражданской войне» именно как человека, способного на подобные угрызения совести, как человека, подобно Камиллу, очень чувствительного к требованиям fidei.
Здесь можно возразить, что именно такое сопоставление было бы для Цезаря нежелательным, так как Камилл добровольно ушёл в изгнание (то есть, принял политическое поражение), когда обвинение, предъявленное ему трибуном, увенчалось успехом (как выяснилось позднее — накануне вторжения галлов около 390 г.; см. Liv. V. 32. 7—
Стоит также отметить, что рассказ Ливия о капитуляции фалисков привлёк внимание Никколо Макиавелли в «Рассуждениях о первой декаде Тита Ливия» (книга 3, гл. 20). По его словам, на примере Камилла «можно очень хорошо судить о том, насколько иной раз сильнее воздействует на человеческую душу сердечный и преисполненный милосердия поступок, чем проявления с.34 свирепой жестокости»[8]. В этой же главе он обращает внимание на пассаж Ксенофонта, в котором тот пишет о том, «сколько почёта, какое множество побед и какую добрую славу принесли Киру его обходительность и человечность, а равно и отсутствие в нём гордыни, жестокости, сластолюбия и всех прочих пороков, пятнающих человеческую репутацию»39. Из Светония известно, что Цезарь читал «Киропедию» Ксенофонта (Div. Jul. 87)40. Я намереваюсь показать, что в «Гражданской войне» Цезарь рассуждает строго в рамках римской моральной и политической традиции. Мы никогда не узнаем, насколько сильное влияние греческой интеллектуальной традиции испытывал Цезарь, формулируя свою политику примирения, милосердия и компромисса в гражданской войне. Но по крайней мере можно отметить, что Цезарь (подобно Цицерону и другим двуязычным римским интеллектуалам) был открыт для воздействия самых разнообразных греческих исследований приблизительно тех же политических и военных дилемм, что и те, с которыми сталкивались римские лидеры41.
Amicitia пошатнувшаяся или разрушенная, amicitia восстановленная
В современных исследованиях fides часто рассматривается как некая абстракция, которая каким-то образом легко оказывается включённой почти в любую социальную деятельность римлян просто потому, что она пассивно «присутствует» в культуре. Сравнительно недавний с.35 пример такого представления о fide можно найти у Нила Вуда в исследовании социальной и политической мысли Цицерона (1988 г.):
Ещё один пример можно найти у Хайнца Хафтера в исследовании римской политики и политиков (1967):
Эти различные представления о fide (некоторые из утверждений Вуда выбраны прямо из Цицерона, который, конечно, является ценным источником, но ведёт свою собственную идеологическую войну), взятые сами по себе, верны, но, будучи простыми описаниями, лишёнными конкретного контекста, на самом деле мало могут сказать о fide. Описание Вуда до известной степени верно, с.36 но в действительности оно не отражает исключительную важность и даже величие, которые Ливий явно приписывает fidei. На них намекает Хафтер. Однако его определение переходит в неопределённое обобщение. Хафтер прав в том, что осознание fidei создаёт ощущение моральных обязательств, а его предположение о том, что, по мнению римлян, доверие между гражданами в конечном счёте проистекает из fidei, имеет много параллелей в источниках. Но остаётся неясным, каким образом, по его мнению, возникает fides, как она создаётся. Оба этих представления о fide подвержены неосознанному влиянию некоторых распространённых, но ошибочных воззрений на доверие, в частности, мнения о том, что доверие — это просто среда, связующий «клей» в человеческих делах.
Недавно опубликованная работа Роберта Соломона и Роберта Флореса о доверии проливает яркий свет на это заблуждение44. Эти исследователи отмечают, что доверие обычно воспринимается как всепроникающее свойство общества, общины или культуры. Поэтому доверие часто рассматривается просто как эквивалент основополагающего чувства безопасности, как осязаемое основание для уверенности в мире неопределённости. Однако, утверждают они, проблема состоит в том, что когда доверие «метафорически понимается как “клей”, или “смазка”, или “атмосфера”, или “среда”, или просто “субстанция”, то все эти образы статичны». Если доверие воспринимается как статичное, то кажется, что оно просто существует там, где люди могут действовать, исходя из него, или где, подобно смазке или клею, оно может пассивно облегчать или ограничивать действия. Климат или атмосфера могут окружать доверие и влиять на него, но они тоже безличны и инертны. Само доверие рассматривается как безличное и существующее изначально; кажется, что его можно считать само собой разумеющимся, а большую часть времени даже игнорировать.
с.37 Соломон и Флорес предлагают альтернативу традиционной модели. Доверие, — утверждают они, — «это не среда, но добродетель человека, которая развивается посредством речи, диалога, обязательств и действий»45. Поэтому, — подчёркивают они, — доверие никогда не находится под рукой, оно всегда создаётся человеческими усилиями46. Следует отметить, что именно в этом смысл рассмотренного выше рассказа Ливия о Камилле. Действительно, Ливий не просто описывает возникновение доверия между римлянами и фалисками в результате человеческих усилий, но и представляет его как нечто, созданное (и, кроме того, созданное из ничего) при помощи речи, диалога, обязательств и действий, именно так, как предполагают Соломон и Флорес. Они также приходят к выводу, что доверие может (а часто и должно) создаваться осознанно, оно не разумеется само собой. По их словам,
Соломон и Флорес утверждают также, что самое коварное следствие отношения к доверию как к статичной и в конечном счёте безличной среде — это представление о том, что доверие хрупко, «не только в очевидном смысле, что оно может быть нарушено единственным вероломным поступком или высказыванием, с.38 но и… в том смысле, что оно так же хрупко, как хрусталь или стекло»48. Ложная метафора хрупкости (как и столь же ложная метафора «прочности») ведёт к убеждению, что доверие легко разрушается и, однажды разрушенное, не поддаётся восстановлению49. Обычно считается, что когда дружбу подрывает взаимное недоверие, возможен только один исход — разрушение дружбы навсегда. Точно так же, если две этнических группы, веками мирно проживавшие бок о бок, неожиданно переходят к насилию друг против друга, между ними нельзя восстановить мир и успешно разорвать замкнутый круг насилия. Доверие, однажды преданное, потеряно навсегда. Однако Соломон и Флорес настаивают на неверности этого убеждения. Как история, так и личный опыт учат нас тому, что разрушенное доверие на самом деле можно восстановить. Разорванные или осложнённые взаимоотношения как общин, так и отдельных людей можно наладить или улучшить (вновь — как мы видели в примере Ливия). По мнению авторов, дело обстоит так, потому что доверие по сути своей динамично. Оно гораздо гибче и рациональнее, чем обычно считается. Поэтому о доверии можно договариваться, оно не является «прочным» и не поддаётся полному уничтожению. Оно никогда не устанавливается раз и навсегда и не разрушается раз и навсегда до тех пор, пока существует хотя бы видимость взаимоотношений, даже враждебных. Они делают вывод:
с.39 Почти всё сказанное Соломоном и Флоресом о доверии в этих параграфах (и, несомненно, идея о том, что доверие является важнейшей составляющей этики и морали) верно для римской fidei. Нил Вуд, несомненно, прав, утверждая (вслед за Цицероном), что, по мнению римлян, нарушение доверия может подорвать всю общественную жизнь. Но часто мы слишком сильно реагируем на подобные заявления. Римляне видели в этом угрозу, но это не означает, что они чувствовали себя беспомощными перед этой угрозой. Современные исследователи римской истории, кажется, считают, что fides, воспринимаемая как оплот социального порядка, была в Поздней республике своего рода ограниченным продуктом. Когда оно закончилось, то просто закончилось. В какой-то степени эта тенденция, вероятно, восходит к Цицерону. Но даже когда Цицерон проявляет проницательность, он порой бывает великим паникёром, говоря об уязвимости заветных республиканских институтов.
Но факт состоит в том, что римляне умели восстанавливать разрушенное доверие и перестраивать даже очень испорченные отношения, даже в Поздней республике. В самом деле, это видно из тех усилий, которые сам Цицерон часто прилагал, чтобы либо восстановить разрушенную дружбу (amicitia), либо попытаться устранить непонимание, возникающее иногда в отношениях с различными друзьями и корреспондентами: например, его попытка успокоить уязвлённые чувства его друга-цезарианца Гая Матия (Att. XI. 27). От их общего друга Гая Требация Цицерон узнал, что, по мнению Матия, Цицерон нанёс ему огромный ущерб, в нарушение их amicitiae. Конкретная претензия не упоминается, но, видимо, до Матия дошли слухи о том, что Цицерон осуждает его, ставя под сомнение его порядочность в целом. Видимое непонимание было связано с тем, как Цицерон относится к Матию, в свете того, что Матий по-прежнему с.40 уважает своего покойного друга Цезаря после мартовских ид и не скрывает этого (переписка между Цицероном и Матием состоялась в августе 43 г.[9]).
Важно, что как только Цицерон узнал, что возникли трудности, он счёл необходимым немедленно связаться с Матием, чтобы доказать, что дошедшие до него слухи насчёт его предполагаемого отношения лживы и что он всегда очень его уважал. Очевидно, что Цицерон здесь руководствуется fide. В письме он хвалит Матия за то, что тот всегда проявляет «величайшую fidem в их дружбе» (Att. XI. 27. 6). На Цицероне явно лежит обязанность доказать, что он не нарушил бы fidem такой дружбы. Если бы показалось, что он это сделал, то пострадала бы его собственная репутация как человека, обладающего fide. Матий, в свою очередь, сочинил чрезвычайно красноречивый ответ, в котором принял предложенное Цицероном объяснение случившегося (Fam. XI. 28)51. Но он сделал это, ни на дюйм не отступив от своей привязанности к Цезарю и чувства долга перед ним. С этим чувством долга была теснейшим образом связана его собственная fides. Действительно, когда речь зашла о сохранении дружбы, главная трудность состояла в том, что Цицерону пришлось признать правомерность обязательств Матия перед Цезарем (см. Fam. XI. 27. 8: laudandum esse fidem et humanitatem tuam qui amicum etiam mortuum diligas[10])52. Эта переписка подтверждает многое из сказанного Соломоном и Флоресом о доверии. Судя по этим письмам, в Риме сохранение с.41 дружбы (amicitia) требовало усилий от обеих сторон, в том числе взаимного признания того, что можно и что нельзя говорить между друзьями. Доверие в отношениях Цицерона и Матия не было ни «хрупким», ни «прочным» — оно было динамичным.
Не вдаваясь в подробности, можно отметить, что напряжённые отношения Помпея и Лентула Спинтера тоже были восстановлены путём активного вмешательства и переписки. Из-за подозрений, вызванных поведением Помпея в сенате во время так называемых «египетских дебатов» (которые будут рассмотрены ниже) Лентул почувствовал, что Помпей предал их дружбу (amicitia). Из письма Fam. I. 7. 3 мы узнаём, что Цицерон до некоторой степени работал посредником в интересах Помпея, чтобы уладить эту ссору, и что в результате успешного посредничества Цицерона Спинтер наконец написал Помпею. По словам Цицерона, «ты удержал около себя этим письмом (illa epistula retinuisti) прекрасного человека».
Следует рассмотреть ещё несколько примеров этой «динамичной fidei» в других обстоятельствах. Во-первых, это случай Цицерона и Красса. Эти двое часто конфликтовали. Они ссорились и мирились по меньшей мере трижды. Цицерон описывает их последнее примирение в письме к Лентулу Спинтеру (Fam. I. 9. 20—
с.42 Далее рассмотрим случай Клодия и Помпея. В речи «Об ответах гаруспиков» (49—
Наконец, Цицерон и Цезарь. Цицерон публично и весьма пространно рассказал о возобновлении и укреплении разрушенной amicitiae с Цезарем (Prov. Cons. 18—
Объяснение Цицерона указывает на то, что главным идеологическим мотивом для примирения в его случае (а также и в других) была fides. Как уже говорилось выше, важнейшей составляющей fidei была верность унаследованным фундаментальным понятиям. Римское представление об этом, с.43 пожалуй, лучше всего выражено в «Анналах» Энния (Fr. 467): Moribus antiquis res stat Romana virisque, т. е. «Римское государство стоит на древних нравах и мужах». В центре этой идеи (которая, конечно, достаточно широка, и её можно конструировать различными способами, не всегда согласующимися друг с другом) часто обнаруживается императив, гласящий, что общественное благо всегда следует ставить выше, чем эгоистические интересы отдельного человека. История часто преподносит личностей и прецеденты, которые могут служить примерами для этой идеи, как было с теми фигурами, которых выделяет Цицерон в речи «О консульских провинциях», ибо, подобно ему, они заключили мир с врагами ради общественного блага.
Общее представление о том, что забота о государстве должна иметь преимущество перед частными делами, было глубоко укоренено в римской культуре (его политический аспект будет подробнее рассматриваться в следующей главе). Например, Матий в вышеупомянутой переписке с Цицероном говорит, что люди, осуждающие его отношения с Цезарем, заявили ему, что патриотизм всегда должен быть важнее дружбы (Fam. XI. 28. 2: aiunt enim patriam amicitiae praeponendam esse[13]), и подразумевали, что ему недостаёт этой добродетели. Естественно, Матий не согласился с их выводом, но не с принципом, к которому взывали его противники. Действительно, сам Цезарь отдал ему должное, утверждая (BC. I. 9. 5), что готов был согласиться с понижением своего статуса и перенести любые невзгоды ради блага государства (Sed tamen ad omnia se descendere paratum atque omnia pati rei publicae causa[14]), несмотря даже на то, что он в это время поднимал оружие против государства (далее в диссертации я скажу гораздо больше об этом важном пассаже и его значении). с.44 Поэтому весьма вероятно, что утверждение Цицерона в речи «О консульских провинциях» рассматривалось в этом же свете, как выражение fidei54.
Возьмём ещё несколько примеров, иллюстрирующих важность примирения в Риме: хотя Веллей Патеркул и критикует Помпея за его нежелание терпеть равного по достоинству (dignitas), он особенно хвалит Помпея не просто за постоянство в дружбе, но за то, что он не держал зла после ссоры и искренне (fidelissimus) восстанавливал разрушенную дружбу (см. II. 29. 3: … nisi ubi vereretur ne quem haberet parem, modestissimus, amicitiarum tenax, in offensis exorabilis, in reconcilianda gratia fidelissimus[15]). В феврале 56 г. Помпей, выступая в сенате, намекнул, что Красс готовит покушение на него (см. QF. II. 3. 3—
Интересно, что Цицерон в письме к Гаю Кассию Лонгину (будущему убийце Цезаря) в августе 47 г. (Fam. XV. 15 passim) высказывает сходное мнение. Цицерон утверждает, что даже после Фарсала, хотя государство сильно пострадало от разрушений, у него ещё есть большая надежда (magna spes), что (в конце концов) возможно искреннее примирение на республиканских условиях.
Это утверждение особенно примечательно на фоне позиции, которую защищают Соломон и Флорес: примирение возможно почти всегда. Поэтому письмо Fam. XV. 15 заслуживает более подробного комментария. Это письмо крайне важно для историка, который задаётся вопросом, действительно ли древние считали падение Республики неизбежным следствием вооружённой борьбы между Цезарем и Помпеем. Когда в 47 г. Цицерон писал это письмо, он не считал вторжение Цезаря в Италию или даже его победу при Фарсале точкой невозврата для Республики. Он считает таковой долгую задержку после Фарсала, когда Цезарь был занят различными делами в Азии и Африке. Цицерон утверждает, что из-за этой задержки приговор Фарсала не стал решающим, ибо она дала новую надежду разбросанным войскам помпеянцев, которые продлили войну. Однако он с.46 обвиняет в задержке не Цезаря, а судьбу (fortuna): то есть, Цицерон подразумевает, что Цезарь не мог предвидеть ни угрозу со стороны Фарнака в Азии, ни продолжительность борьбы в Египте (15. 2). Цицерон, видимо, считает, что если бы Цезарь после Фарсала мог заниматься чисто политическим урегулированием, то его милосердие (clementia) (которое сам Цезарь, вероятно, считает, общественным измерением собственной fidei, как будет показано ниже) помогло бы покончить со всеобщим насилием (Quae si fuisset, eandem clementiam experta esset Africa, quam cognovit Asia, quam etiam Achaia[16]…).
Некоторые замечания Цицерона в письме Fam. XV. 15 предполагают (хотя он не утверждает этого прямо), что Цезарь, вероятно, не стал бы противиться восстановлению «нормальной» республиканской политической жизни и управления, если бы война прекратилась сразу после Фарсала. Например, Цицерон утверждает, что возлагает большую надежду (magna spes) на те остатки Республики, которые ещё сохранятся после решающей битвы, в противоположность тем условиям, которые, скорее всего, возникнут после продолжительной борьбы: Ego autem ex interitu eius nullam spem scilicet mihi proponebam, ex reliquis magnam[17] (15. 1). Под «нормальной» я подразумеваю такую свободную политическую деятельность, которая описана в «Наставлениях по соисканию», при условии, что Цезарь, видимо, занял бы прежнюю позицию Помпея в политике (сильную, но не стабильную, не всемогущую и не постоянную) — позицию весьма особой персоны в государстве: это не то же самое, что было раньше, но для Цицерона вполне приемлемо. Иными словами, Цицерон подразумевает, что доверие, разрушенное почти по всем фронтам, довольно легко могло бы быть восстановлено, если бы насилие ограничилось одним решающим сражением (и он, видимо утверждает, что немного удачи — и так и случилось бы). Сам Цицерон, таким образом, не видит «кризиса без альтернативы» (выражаясь словами Кристиана Майера). Но для нашего тезиса ещё важнее, что спустя год после Фарсала в тоне последнего параграфа не чувствуется полного отчаяния. Цицерон с.47 в конце письма спрашивает Кассия о его впечатлениях и идеях относительно существующего положения и о том, что можно с ним поделать. Из его предшествующих утверждений ясно, что пока (в 47 г.) он ещё не думает о насильственных действиях, но указывает на возможность возвращения республиканских порядков, основанных на примирении воюющих сторон, и что он (и, вероятно, Кассий) не считает Цезаря препятствием для такого примирения или такого исхода.
Выше говорилось о выводе Соломона и Флореса, по мнению которых важной составляющей доверия, особенно там, где требуется обновить или восстановить доверие, является готовность поверить тому, кто ненадёжен. Они даже утверждают, что доверие чужим людям — это «самое сердце мудрости, это сила, а не глупость»56. Это точное описание одного из аспектов fidei. Мы видели, что примерно так Камилл поступил с фалисками в приведённом выше примере из Ливия. Камилл решил сделать то, что считал правильным, независимо от того, с какой вероятностью вторая сторона отплатит ему тем же. В схожем свете Цезарь изображает себя в «Гражданской войне», хотя, к тому же, просто действуя в таких ситуациях благоразумно и предусмотрительно, подобно Камиллу, он не является простофилей и не боится ясно показать читателю, что никем не одурачен.
Следует отметить, что Саллюстий так же описывает идеологическую позицию Цезаря в «Заговоре Катилины». В важной речи в сенате по поводу наказания арестованных, Цезарь подчёркивает, что лучшие римские традиции предписывают хранить fidem в соответствии с наиболее строгими нормами поведения (которые не зависят от нравственных с.48 достоинств второй стороны), а не в соответствии (подразумевает он) с какими-то всего лишь внешне честными или допустимыми нормами (которые могут нравиться аудитории лишь своей крайней решительностью), даже в тех случаях, когда предательство друзей или врагов Рима не вызывает никаких сомнений (см. Sall. Cat. 51. 5—
Точно так же в «Наставлениях по соисканию» (35) Квинт Цицерон советует кандидату Марку доверять тому, кто ненадёжен. Он говорит кандидату, что если он подозревает или даже точно знает, что «друг» на самом деле ему не предан, то следует притвориться, что он не заметил измены друга. Если ложный друг заподозрит, что раскрыт, и попытается очистить себя от обвинений, то Квинт советует Марку заверить этого человека, что его добрая воля (voluntas) никогда не вызывала сомнений и что нет никаких оснований в ней сомневаться. Такой совет прямо объясняется тем, что никто не может быть другом, если думает, что никогда не станет достаточно хорошим другом (is enim qui se non putat satis facere amicus esse nullo modo potest[18]). Отсюда следует тот же вывод, что и из истории с Камиллом: fides даже по отношению к тому, кто ненадёжен или враждебен, даёт хорошую возможность для ответного проявления fidei.
Fides и Imago: «Наставления по соисканию»
Для римлянина, который надеялся выдвинуться в общественной жизни, жизненно важно было считаться обладателем доброй fidei, учитывая серьёзность с.49 налагаемых на него обязательств58. С точки зрения как соискателя должностей, рассчитывающего подняться по политической лестнице, так и сенатора старшего ранга, который уже поднялся по ней, иметь fidem и иметь репутацию её обладателя было практически одним и тем же59.
Восприятие часто является реальностью, так как восприятие определяет политику. В плане идеологии Ливий явно считает, что дело происходит именно так. Деятельность Камилла на благо похищенных учеников-фалисков так явно продемонстрировала его fidem (Ad quod spectaculum concursu populi primum facto[19]) как фалискам, так и римлянам (Camillo et ab hostibus et a civibus gratiae actae[20]), что создала совершенно новый комплекс взаимных восприятий. Эти новые восприятия, в свою очередь, породили новую политическую реальность (задуманную как постоянную). В шестой главе мы так же увидим, как зримая fides Цезаря помогает завершить конфликт с помпеянцами в Испании. Могут возразить, что описанная Ливием модель политического поведения в данном случае — это романтический идеализм. Но идеализм был важнейшим элементом традиционной культуры. Более того, представления, которые связывали успех в политике с репутацией нравственной честности, проистекающей, по крайней мере, отчасти, из fidei, прямо влияли на реальное политическое поведение во вполне историческую эпоху Республики.
с.50 Это можно увидеть в главах 25—
Советы о том, как выиграть выборы, имеют форму обращения к «новому человеку» (novus homo) Марку Цицерону, но, вероятно, многое из сказанного в «Наставлениях по соисканию» применимо к любому достойному кандидату, в том числе и к выходцам из великих консульских семей61. Хотя в этом сочинении часто подчёркивается деятельность, которая раздвигает обычные рамки нравственного и этического выбора, его предпосылки подразумевают такую щепетильность, которая раздражала бы бесчестного кандидата. То есть, совершенно бесчестный кандидат не стал бы исходя из внутренних побуждений заботиться о правде в частной записке (тогда как автор «Наставлений по соисканию» проявляет такую заботу). Это делает «Наставления» полезным источником о практической политической морали, которой представители римской элиты, как предполагалось, должны были повиноваться (нормы, за видимое соблюдение которых избиратели, видимо, всё ещё могли поддержать кандидатов в
Точно так же именно восприятие fidei Камилла фалисками, видимо, полностью переменило их настроение в отношении Рима. В конце концов, если кандидат не выглядит человеком, который действительно поступает ex animo, то как избиратель может поверить его словам? Как ещё можно оценить вероятность того, что ты (и государство) каким-то образом выиграешь от победы этого кандидата? Конечно, пример Ливия не выступает твёрдым моральным императивом. Если бы казалось, что враг, с которым Рим мог бы заключить мир, способный повлечь за собой значительный риск для Рима, не заслуживает особого доверия, то рациональным и морально оправданным (с точки зрения римлян) могло быть решение о продолжении войны (например, Третья Пуническая война). Но это лишь подчёркивает значение, которое придавалось fidei. Вернув детей фалисков, Камилл ещё имел возможность заявить о дурной fide фалисков и отклонить их мирное предложение как слишком большой риск, не навлекая на себя публичное бесчестие. Но его выбор, предполагающий, что именно fides побудила римлян принять это предложение, идеологически определил его позицию и позицию Рима.
Поступок Камилла (то есть, рассказы о нём) стал одним из тех событий, которые сильно повлияли на римский моральный и политический климат и содействовали формированию в I в. до н. э. той традиции, связанной с fide, к которой обращается Цезарь в «Заговоре Катилины» Саллюстия и, как я доказываю в данной работе, в собственном сочинении о своём противостоянии с Помпеем и сенатом. Эти конфликты были внутренними. Конечно, если человек обдумывал восстановление с.53 разрушенной amicitiae со своим соотечественником (Цезарь, Помпей, пожалуй, даже Катилина), то вопрос о том, заслуживал ли данный соотечественник доверия в прошлом, был жизненно важен: он играл, возможно, не решающую, но, несомненно, значительную роль при принятии решения, стоит ли рискнуть и снова поверить этому человеку. Таким образом, демонстрация fidei явно считалась основным средством завоевания друзей дома и примирения с врагами за границей (как выражается Ливий в рассмотренном выше пассаже про Камилла, iustitia fideque hostibus victis[21]). Более того, в обоих вышеприведённых случаях (то есть, Камилл и пассаж из «Наставлений по соисканию»), как бы они ни были различны, считалось, что осознание доброй fides прямо приводит примерно к тому, что автор «Наставлений» описывает как firmam et perpetuam amicitiam[22].
Следует сделать ещё одно замечание, важное для нашего прочтения «Гражданской войны» Цезаря. Представляется, что из «Наставлений по соисканию» (всего этого сочинения, а не только вышеприведённого пассажа) и из многих утверждений в различных судебных речах Марка Цицерона ясно видно, что в Риме существовали морально допустимые границы, в рамках которых политик, считавшийся порядочным, мог притянуть пару фактов в публичной речи или при защите клиента, а также дать пару обещаний, которые не сможет сдержать, не теряя при этом репутацию человека, достойного доверия. Авторская точка зрения Цезаря в «Гражданской войне» не так уж отлична от точки зрения кандидата, добивающегося должности. Выше мы видели, что серьёзный кандидат 1) должен был завязать дружбу со множеством людей из всех слоёв общества, чтобы добиться успеха, имея в виду, что установление дружбы среди римской элиты иногда сводилось к простой демонстрации того, что ты заслуживаешь дружбы достойных людей; на практике человек, имеющий много высокопоставленных друзей, естественным образом рассматривался с.54 как тот, чьей дружбы, видимо, стоит добиваться62; и 2) мог считать большинство людей до некоторой степени открытыми для его предложений, если только они уже не были тесно связаны с его противником. Цезарь, как мы увидим, представляет в «Гражданской войне» себя и свою fidem практически в этом же смысле, хотя формально его положение вовсе не аналогично и он является вооружённым мятежником. Кроме того, важно, что первое поколение читателей понимало: поступая так, Цезарь намеренно создаёт и воплощает определённый собственный образ, а также ревностно защищает свою позицию. Само по себе такое поведение, — пока он не давал серьёзных оснований усомниться в своей искренности, — не нарушало fidem. Квинт Цицерон описывает позицию, которую для этого должен занять кандидат, добивающийся должности, как притворство (simulatio, Comm. Pet. 11)63. Действительно, это не правда. Но и не чистый обман. Это очень тщательно созданный имидж, в котором преимущества человека максимально подчёркнуты, а его слабости не упомянуты или сглажены, если их не удаётся скрыть64.
с.55 Определение «Гражданской войны» как пропаганды может ввести читателя в заблуждение. Для нас это слово часто означает полное утаивание правды как разновидность защиты в противоположность простой самозащите. Римляне не оценили бы так документ, подобный «Гражданской войне». Во-первых, Цезарь не контролировал поток информации, подобно тоталитарному режиму. Он никак не смог бы полностью скрыть какие-то факты, даже если бы захотел. Поэтому «Гражданская война» может быть только республиканским политическим документом65. Например, по крайней мере некоторые из аргументов в пользу Цезаря, представленных им в «Гражданской войне», широко циркулировали в письменной и устной форме в первые недели войны. В какой-то момент Цицерон ответил на эти однодневки собственным публичным заявлением о том, что он одобряет дело Цезаря (Att. VIII. 9. 1: causam eius probo). Более того, в этом же письме он утверждает, что раздал копии многим, потому что хотел, чтобы его мнение насчёт мира было широко известно. В античном мире такого рода ограниченное, неформальное распространение документа было равносильно его публикации (действительно, в письме Att. VIII. 9 Цицерон пишет, что не стал бы возражать, если бы распространённое им письмо о Цезаре кто-то зачитал бы на сходке)66. Это указывает на то, что между лагерями шёл с.56 диалог республиканского характера. Кроме того, и Цицерон, и Цезарь признавали, что, когда речь шла о том, какую позицию занимает Цицерон, в этом его утверждении содержалась далеко не вся правда. Но заявление Цицерона не только не было нарушением fidei, — это был важный признак его fidei, проявившейся в том, что он готов был публично признать (несмотря на свои хорошо известные связи с лагерем Помпея), что притязания Цезаря в какой-то мере справедливы, если такое признание может принести мир.
Таким образом, игнорировать восприятие было опасно. Важная задача успешного римского политика состояла в том, чтобы постараться его сформировать при помощи любых доступных ему действенных средств. Этими средствами были речи и литературные сочинения, а также личное общение, устное или письменное. Цезарь (как и его враги) не пренебрегал ни одним из этих средств.
Имела ли значение fides Цезаря в 50/49 гг.?
Следует ещё раз подчеркнуть и иметь в виду, что качество fidei Цезаря представляло интерес для его современников. Цицерон прямо поднимает этот вопрос в письме к Аттику от 18 февраля 49 г.: quanta fides ei sit habenda[23] (VIII. 3. 2). Двумя неделями ранее, 27 января, обращаясь к Тирону, Цицерон утверждает, что если Цезарь не станет повиноваться условиям мира, которые выдвинул, то не сможет выдержать последующую за этим войну, — подразумевается, потому что он будет считаться человеком, отказавшимся от собственных условий, то есть, проявившим недостаточную fidem67. Цицерон ещё не принял решение, какой с.57 путь ему избрать в этом конфликте. К моменту написания этого письма противостояние между Цезарем и правительственными войсками под командованием Помпея продолжалось около шести недель. У Цицерона было только две возможности — нейтралитет или присоединение к Помпею. Нейтралитет был (по крайней мере, формально) достойным выбором, но безрассудным, если бы Цезарь нарушил своё обещание относиться с уважением к нейтралам. Многие в Италии встали перед похожим выбором68. Кроме того, даже в марте ещё были надежды на разрешение кризиса путём переговоров. Сам Цезарь в начале марта опубликовал заявление о том, что его цель — это примирение с Помпеем; см. недавно процитированное письмо к Оппию и Бальбу, которые переслали его Цицерону (Att. IX. 7c). Поэтому восприятие fidei Цезаря обществом имело значение на нескольких уровнях. С точки зрения Цезаря, даже если одного только общественного признания его надёжности будет недостаточно для прекращения кровопролития, в случае провала переговоров оно всё же позволит возложить вину за гражданскую войну на Помпея и его политических союзников, ибо будет считаться, что они отвергли почётный мир (otium cum dignitate). С точки зрения римлян, это была легитимная самозащита69.
с.58 Сомнения Цицерона относительно fidei Цезаря важны ещё и потому, что указывают на то, что Цезарь в своих публичных заявлениях не мог свободно говорить обо всём, о чём пожелает. Я полагаю, что его аргументация в «Гражданской войне» была ограничена беспокойством его современников. Они желали знать, можно ли ему доверять. Иметь армию было недостаточно (скорее, наоборот). Вопрос о том, можно ли ему доверять, был связан с вопросом о том, что он намерен делать. Он должен был убедительно показать (примерно так же, как если бы он был соискателем должности), что он добивается мира и свободы: мира на республиканских условиях, а не личного господства, в стремлении к которому его обвиняли противники. Для этого ему требовалось очень убедительно продемонстрировать свою fidem. С точки зрения римской аудитории, обращение Цезаря к силовым мерам для защиты предполагаемых прав, своих и чужих (то есть, «прав трибунов» — вопрос, который рассматривается ниже) требовало не только отвлечённого морального обоснования. Люди крайне желали знать, на каких личных основаниях они могут верить тому, что Цезарь добивается мира и восстановления нормальных политических условий. Отказавшись от использования излишнего насилия против своих врагов в гражданской войне (когда память о Сулле ещё была жива), он явно стремился показать не только то, что ему можно доверять, но и то, что высказанное им желание решить конфликт путём переговоров является искренним. Его аргументация в «Гражданской войне», видимо, предполагает, что если бы он намеревался уничтожить свободу (libertas) и захватить контроль над государством, то его сдержанность в отношении врагов не имела бы смысла. Это — одно из доказательств, которые он мог представить тем, кто сомневался в его fide.
Недавно опубликованные замечания писателя и кинодраматурга Луциана К. Траскотта IV о важности кодекса чести Военной академии США, с полным основанием можно отнести и к римской fidei:
Аудитория Цезаря была хорошо знакома с тем, что Траскотт называет «устрашающей разрушительной силой» солдат. В римском мире в буквальном смысле только fides отдельных командиров и магистратов — то есть, их кодекс чести, — гарантировала, что эта сила никогда не будет использована без достаточных полномочий и основания71. Для этих людей вопрос о fide Цезаря вовсе не был академическим.
Поэтому вполне понятно решение Цезаря не тратить много времени в «Гражданской войне» на юридические подробности своего спора с сенатом (на то, что современные исследователи называют «юридический вопрос», Rechtsfrage), хотя оно явно было целесообразным и в том смысле, что опора исключительно на формальные моменты далеко не всегда автоматически приносит успех. Как мы увидим в третьей и четвёртой главе, Цезарь, защищая свои действия, действительно подчёркивает определённые юридические и конституционные вопросы — не как изолированные соображения о букве закона, но в таком идеологическом контексте, из которого ясно, что эти вопросы имели значение для него или для его аудитории. Но, кроме того, на момент написания «Гражданской войны» его читатели уже не были полностью сосредоточены на формальных вопросах, даже если когда-то и были. Во время дебатов конца
Подведём основные итоги этой главы. Начнём с наблюдения, что вряд ли Цезарь мог использовать этику fidei (то есть, милосердие к пленным и готовность пожертвовать своими интересами ради мира, о которых он заявлял) в макиавеллианской манере (по крайней мере, в нашем понимании этого слова). То есть, Цезарь не рассматривает свою мягкость (lenitas) просто как средство достижения политической цели, которая, очевидно, не связана с lenitate и противоречит ей; Цезарь считает свою мягкость эффективным средством для создания доверия в республиканском политическом контексте. Действительно, он по-видимому, считал стратегию, основанную на fide, лучшим способом для приобретения сторонников и восстановления испорченных или напряжённых отношений. Взгляды Цезаря на fidem не уникальны. Мы видели несколько пассажей Ливия и других авторов (особенно описание fidei Камилла в отношении Фалерий у Ливия), которые свидетельствуют, что Цезарь и эти авторы занимают одну и ту же идеологическую позицию в отношении fidei (другие такие свидетельства приводятся в следующей главе). Кроме того, как мы видели, современные социологи Роберт Соломон и Фернандо Флорес доказывают, что доверие не является хрупким, а его нарушение — непоправимым; его можно восстановить. Я полагаю, что Цезарь исходит из таких же предпосылок. В «Гражданской войне» он изображает себя как человека, неизменно готового (как выражаются Соломон и Флорес) «довериться тому, кто ненадёжен».
ПРИМЕЧАНИЯ